Сатпрем
Телом Земли, или Саньясин
Вечная история
Содержание
Цикл первый (После многих других)
Цикл второй. Путешествие по Великому Простору
13. Три каури для богов и одна просто так
Цикл третий. Путешествие в золоте ночи.
О, Читатель
Они говорят, что это фантазии. Я не могу с этим не согласиться. Но если мои фантазии сделают вас больше и светлей, тогда мечтайте вместе со мной и становитесь тем, что вы видите.
С.
to Sri Aurobindo
to the Mother
to Batcha
to India
where I was born
In my heart
Пламя, которое аннулирует смерть
В смертных вещах
Шри Ауробиндо. "Савитри"
О, Огонь, ты сын небес
телом Земли
Риг Веда. 3. 25. 1
Цикл первый (После многих других)
Путешествие по ту сторону Я
О, идущий
Главными улицами этой маленькой планеты
Ты спешишь и спешишь
В будущее, которое уже было
О, прохожий, ты, который уже не знает
актёр более чем одного действия
Одетый в коричневое и в белое
Облачённый в тьму и мишуру
Ты прошёл не одну тропу
На пути всё к той же неподвижной точке
И повторял всё тот же жест
Под ветрами и зимами
Под дьяволами более или менее божественными
И богами более или менее белыми
Ты повторяешь всё ту же историю
Как будто ничего не было
О, прохожий, который никогда ничего не прошёл
Твоя история – вечна
На моих непогрешимых дорогах
С одной стороны ты трудишься и сам того не знаешь
С другой – ты царь античной памяти
Одетый в огонь и сладость
Ты должен только выбрать.
О, прохожий тысяч главных улиц
Ты идёшь, куда Я веду
Грешник или царь, раб или лунатик
Дороги не меняются
Меняются глаза
Не существует никакого другого перехода в жизни
Нет другого момента
Лишь одна история из века в век
Они шли в направлении порта в горячей пыли жаркого сезона. Они были золотисто-коричневыми, поскольку веками наслаждались под солнцем, и их глаза были такими же живыми как свет в глубинах родника. Они шли тесной процессией и везли свою ношу и свои мечты, одетые в белое словно Фараоны, обнажённые, подобно бронзовым статуям в храмах; они шли в направлении порта в запахе благовоний и бычьего помёта. Это было или в этом веке или в другом, под пролетающими огромными белыми орлами; это было в той стране, где солнце широко раскрывало души как плоды тамаринда.
Восточная Торговая Морская Компания Limited
Он был белым. Его звали Нил. Он шарил по своим карманам; глядел направо и налево, не зная на чём остановить взгляд, как слепой или обезьяна. Она была здешней; она была прекрасна и печальна, она была одета в белое сари и не отрываясь смотрела на него.
– Ты действительно идёшь?
Она подняла руку ко лбу, будто за тем, чтобы откинуть локон; золотой браслет сверкнул на её запястье.
– Завтра утром, это решено. Я оставил свой багаж там.
Он вновь начал шарить по своим карманам.
Теперь, на главной улице времени, я вошёл в этого человека; я ещё раз вошёл в эту же роль, забыв о прежних жестах и том, что однажды был любим, забыв старые слова о добре и зле; лишь горя/ маленьким беспокойным пламенем, возможно, всегда тем же самым, притянутым тысячами утерянных воспоминаний – жаждущим, всегда жаждущим: я всегда испытываю жажду, это всё что во мне осталось – память об огне. Давайте сориентируемся – где мы находимся?… Это просто. В любом месте этого мира, в любой точке древней истории я могу остановиться и сказать: "Не то, это не то" – это всегда не то. Нет, я не там и я никогда там не был; это всегда почти, всегда рядом, и я живу так, будто собираюсь найти там себя, однажды, прямо посреди неопровержимой катастрофы. И возможно, я буду нуждаться в этих ролях – прямо там, вот там, есть брат света, и я иду к нему, я иду домой, и я иду для того, чтобы наконец-то найти себя в своей подлинной коже.
Тогда это будет абсолютно то. Больше не надо ориентироваться; повсюду я буду там.
Девяносто семь фунтов на палубе; вряд ли три фунта с небольшим изменят отложенное на потом. Только что это значит? Это всегда та же самая вещь.
– Поторапливайся, пойдём.
Они растворились в толпе, среди тюков с хлопком и розоватой керамикой, расходясь и сходясь вновь, быстро двигаясь в беспорядке среди корзин с манго, прожорливых коз, розовых и жёлтых бутылок с лимонадом на переносных лотках.
– Но почему ты так торопишься? У тебя есть ещё время до завтра. Куда ты несёшься?
Я остановился. Я глядел в глубину этих глаз в течение одной секунды; в эту секунду я погрузился в целую жизнь и увидел множество глаз, но в них никогда не было взгляда, которого я искал. И я всё ещё иду. Я поменял человека, я поменял жизнь и вновь обнаружил себя на той же улице, как будто я делал эту работу в двадцатый раз.
– Нил, пожалуйста…
Капельки пота появились на лбу Мохини. В этом почти неподвижном лице была такая красота: эмоции вряд ли помешали бы этому; как будто она должна была путешествовать сквозь столетия для того, чтобы пробиться в эти две маленькие бронзовые вены. Я смотрел на неё, на розовые тыквы, ворон, башню храма. Я вновь был захвачен этим абсурдным головокружением – уходить, зачем уходить? Весь этот мир двигался и поднимался, жестикулировал – миллионы бесцельных жестов. Эта толща времени похожа на занавес из морских водорослей, почему? Как будто можно схватить, понять себя только в страдании – без драмы было бы нечего больше понимать.
– Послушай Нил, ты хорошо спланировал свою глупость. Что касается меня, то я подготовила немного счастья: один день счастья. Только один день, я прошу у тебя один день. После этого делай что хочешь.
Что за ловушку она придумала на этот раз? Они все устраивают ловушки для того, чтобы поймать тебя и сожрать на досуге. Я не хочу быть пойманным. Никем и ничем. Я хочу быть свободным. Меня зовут Нил = ни для чьих карманов.
Но мне тоже хотелось бы сидеть здесь, подобно безумному ребёнку, и позволить всему течь сквозь пальцы, и больше нечего будет хотеть. Иногда двери открываются в необыкновенную сладость, где ты уже ничем не являешься, потому что больше ничего не хочешь. Мне хорошо известно это головокружение и я знаю, что его час приближается.
– Я прошу у тебя один день, только один день.
Мохини стояла прямо как статуя, посреди розовой керамики на вымощенном мозаикой полу храма. Ребенок играл с морской ракушкой. Я всё ещё вижу это место, оно так долго преследует меня. До сих пор можно ощущать аромат гирлянд жасмина на подносе для приношений.
– Послушай, я знаю один остров…
Они нападали как мухи, крепко цепляясь за мою белую кожу – проклятую кожу больного человека! Повсюду эта белая стигма, ярлык иноземца; неужели мы никогда не сможем слиться и смешаться как воздух в ветре! Мохини открыла свой кошелёк и начала раздавать мелочь среди этого гама.
– Всё, уходим. Уходим.
Они цеплялись за мои ноги. Внезапно, разъярившись, я развернулся, с желанием как следует ударить.
– О, чужеземец…
Передо мной стоял человек в одежде цвета пламени и смотрел на меня. В течении секунды он молчал, держа в руках нищенскую тарелку. Я возненавидел его мгновенно: в этом взгляде была улыбка…. Даже не улыбка, огромное изумление, собирающийся взорваться смех. Но ничего не взорвалось, смех был пойман светом его глаз.
– О, чужестранец, ты вернулся!
Я был совершенно ошеломлён. Затем совершенно другим голосом, почти нейтральным тоном, как будто декламируя, он сказал:
– Три раза ты приходил, три раза ты убивал...
И прежде, чем я успел сказать хоть слово, он исчез.
– Нил, Нил, не ходи туда!
Я бросился за ним. Мне обязательно нужно догнать его, узнать, узнать наконец-то, покончить с этим прежде, чем потом, когда будет слишком поздно; казалось, будто что-то во мне, ужаленное до боли, задетое за живое, внезапно поднялось с желанием бить и бить этого человека до тех пор, пока он не упадёт. И потом я плюну на него.
– Нил…
Звала Мохини. Я побежал по улице как сумасшедший, мечась из стороны в сторону, оббежал вокруг храма, сбив с ног ребёнка, который пронзительно закричал. Ничто не напоминало о нём. Враждебные глаза уставились на жестокого чужеземца. И затем, внезапно, из стены храма выпрыгнул бог, вооружённый копьём и восседающий на павлине.1
Я вернулся, утирая лоб и стыдя самого себя. Этот жаркий сезон разорвал в клочья мои нервы, пришло время уезжать. Мохини стояла неподвижно среди розовой керамики, бледная как мертвец, её глаза слепо смотрели перед собой, коса лежала на груди.
– Ах! Нил…
Она смотрела на меня так, как будто я вернулся из долгого путешествия, как будто она вернулась из другого мира; её голос был очень мягким, почти задыхающимся:
– Я думала, ты уже уехал.
Её рука легко коснулась моего плеча. Я опять был поражён атмосферой древности окружающей её, не было никакой экспрессии, никакого трепета ресниц; она была там, прямая, в белой вуали, подобная древней Choephoroe, подобная кому-то кто знает и смотрит на разворачивающуюся перед ним ту же самую судьбу.
– Что он тебе сказал? Чего он хотел?
– Сумасшедший. Если я его найду…. Ты знаешь его?
– Саньясин. Я не люблю саньясинов.
– Я тоже.
– Будь осторожен, они знают то, чего не знаем мы, они опасны.
– Как, опасны?
– Они отреклись от земли. Они – воры небес.
Она сказала это таким тоном! Я был ошеломлён. Она немедленно поправилась:
– Они не отсюда.
– Я тоже…. Более того, я не знаю, откуда я. Уходим, с меня достаточно этих нарисованных уродов!
Она схватила мою руку и начала щипать как маленькая девочка, до тех пор, пока рука не покраснела.
– Успокойся, ты не знаешь, что говоришь.
Фисташковое дерево и боги, нарисованные окисью свинца на высокой башне с обезьянами, наблюдали за прохожими; золотые пальмы мягко покачивались над улицей.
– Послушай, я знаю один остров. Пожалуйста, не говори "нет". Я не буду тебя удерживать, я прошу у тебя один день, только день, чтобы успокоить моё сердце. Потом ты свободен.
Воздух наполнился звуком сирены. Чайник уличного торговца сверкал на солнце.
– Слушай, "Laurelbank" снимется с якоря завтра, в семь утра и отправится в Новую Гвинею – или к дьяволу.
– Я всё устроила, лодка ждёт нас.
-Понимаешь, это самый маленький из трёх островов; он называется Вермильон.
Я обернулся, мой порт утонул в сверкающем тумане, только чёрный контур торгового судна едва угадывался в прозрачном свете.
– Знаешь, это недалеко, ты вернёшься через 45 минут.
– Недалеко… и ты вытащила меня сюда, чтобы смотреть на эти камни для обезьян?
– Это для того, чтобы ты видел, как далеко ты можешь идти.
Движением головы она откинула косу назад.
– Когда милость коснётся тебя, ты, возможно, поймёшь, что не жил и минуты в своём существовании – в своей голове ты блуждал где угодно, а ноги следовали за ней. С сердцем, подобным неспелой гуаве.
Я хотел обнять её, но потом рассердился.
– Здесь, смотри – сказала она.
Мы слушали птичье щебетанье. В птичьем гвалте каменный выступ вырос прямо из зелёной воды, облачённый в корни старого баньяна, растущего прямо на вершине и который, казалось, вытащил остров прямо из воды, подобно мифическому остову разбитого судна, в шумном веселье макак и длиннохвостых попугаев. Наш парус медленно сменил галс, избегая камней; показалась бухта. Я был ошеломлён. Тысячи и тысячи ярко пылающих деревьев Гул Мохур, усыпанных красными цветами, спускались тесными купами к морю, подобно гигантской, алой волне.
Она наблюдала за мной краем глаза; я окаменел.
Всё это было очень красиво, но куда она меня привела?… Рыбацкое поселение было покинуто, мой порт исчез за каменным выступом: только одна тропинка выходила на пляж и уходила, петляя между кактусами на карминно-красный холм. Я попытался повторять свою формулу: "Laurelbank" – Пятница – В семь часов", чтобы развеять злые чары, но всё казалось туманным, мир потерял свои очертания, и я начал идти ко дну в этой мягкой массе экзотического мёда. Я пнул кучку мидий и быстро пошёл, стиснув зубы.
– Ты знаешь, это недалеко, он очень маленький.
В её голосе было столько душевного страдания, как будто она хотела попросить прощения, чтобы укротить меня, но я был завязан узлом вокруг этого "нет" в глубине самого себя, похожего на крик свободы. Я знаю, что она хотела бы принести мне этот мир в своих ладонях, прекрасный маленький мир, очень красивый и очень чистый, где она ходила бы на цыпочках, чтобы не спугнуть меня.
– Если хочешь, я знаю другой остров.
– Уже?
– О! Нил…
Я жесток, никаких сомнений, но чем я становлюсь мягче, тем несговорчивей. Это мой последний оборонительный рубеж: если сдать его – падёт всё.
Однажды, я буду должен взглянуть факту в лицо.
И, возможно, в жизни существует только один факт, всё остальное имитация, фальшивое подобие – а где Факт? Я видел двадцать стран и, тем не менее, ни одной; я проехал десять тысяч километров и не сдвинулся ни на сантиметр; я прожил миллионы секунд и все они похожи на пыль – а где же вещь, где секунда? Что произошло? Леса Бразилии очень реалистично нарисованы анилином "Кук и сын" – я только что оттуда вернулся. Висят двадцать девятые копии Гималаев, гофрированные и отлично накрахмаленные. Всё как в учебнике по географии – никаких сюрпризов; мексиканский кабан и красные обезьяны ждут тебя в квадрате А-8, всё математично и запрограммировано. Знание о мире уничтожило мир так же надёжно, как фотография уничтожила живопись – мы должны пересмотреть этот мир или высохнуть в альбоме.
Лишь эта страна в глубине моего сердца, которой никто не может коснуться – это моё богатство, моё единственное сокровище, всё остальное пусть пропадёт пропадом и Мохини тоже. И тем не менее – тем не менее – мне хотелось бы кричать "да", да всему: вещам, людям, заключить этот мир в свои объятия и раствориться в нём. Больше нет нигде никакой жёсткости. Там находится смертельная точка, неразрешимое да-нет, которое создает жесточайшее трение. Это место Факта, чистая Бразилия, я ощущаю её, я приближаюсь к этому последнему бастиону.
Там были чугунные ворота. Да, ворота как в парке Людовика Четырнадцатого, здесь, посреди свекольно-красных тропиков. Они были совершенно одни, между двумя потрескавшимися колоннами в гуще джунглей деревьев юкки. Мохини была молчалива как покойник. И надпись на мраморной плите: Salvaterra.
– Вот мы и пришли.
Я взял её за руку и толкнул створчатые ворота. Её рука была холодной как лёд. Не было ни звука, ни движения в воздухе. Мир, настолько неподвижный, что казался плотным, был погружен в аромат и молчание. И всё было красным: буйство красных цветов, потрескивающих на почти безжизненных ветвях повсюду, куда не кинешь взор – неподвижный огонь. Сказочная клетка огненных птиц застывших в молчании.
– Мони, это прекрасно, твой остров…
Слабая улыбка коснулась её губ и она поправила сари на своей груди. Широкая дорога, или то, что должно быть когда-то было дорогой, пересекало гору широкой дугой. Прочь от нас стремительно убегал бурундук. Под перепревшими листьями был всё ещё виден гравий.
– Мони, это как будто…
Она прижалась ко мне. Я умолк. Всё вокруг было будто заворожённым. У меня было странное впечатление, что я всё это уже когда-то видел и переживал. И это ощущение исходило не от цветов или местности, а от холодной как лёд руки, находящейся в моей. Она была такой белой на фоне этого алого брачного великолепия; я нащупывал дорогу вперёд с полузакрытыми глазами в аромате мятых цветов; я двигался в направлении старой памяти, древней страны, которая появляется сразу за углом авеню – я кажется всегда вспоминал страну, которая должна быть открыта (возможно поэтому я столько странствовал) и "её" – ту кто приведёт меня в эту страну. И каждый раз я сбегал. Я не знаю почему. Или, скорее, да, я знаю, это всегда одна и та же история – любовь, это ловушка. Ловушка и ключ вместе. Древняя страна, где я внезапно погружусь в абсолютное узнавание: то.
– Мони, скажи мне, если забыть всё, что останется? …всё, всё, что выучил. Всё что они вбили в наши головы: страну, фамилию, паспорт, религию. Фальшивую память. Чистая память, понимаешь, без каких либо добавок – чистый самородок.
– Ты уже всё сжёг, Нил, в одно мгновение, и этот остров и меня вместе с ним! Ты не здесь, тебя никогда нет здесь, Нил! Ты всегда хватаешься за следующую лодку. И если ты сожжёшь и свою лодку тоже, то что останется, скажи мне, Нил?
Моя рука отпустила её руку. Это касание длилось три минуты.
Она посмотрела на меня:
– Что касается меня, я люблю и я забыла обо всём.
Я люблю, я люблю… у всех на устах это слово: у священников, у женщин, у идиотов, и потом они обнаруживают себя с множеством маленьких, надоедливых детей на руках – это полезно для войны, а любовь остаётся во вчерашнем дне.
– Я не люблю.
– Ты жестокий.
– Да, свободный...
Она была такой белой в этом великолепии! Но я её не видел. Я пребывал в глупом раздражении – как с тем саньясином. Тёмный толчок из глубин, как будто она открыла старую рану. О! в человеке много кровоточащих уголков, которые, кажется, несут в себе память о тысяче уничтоженных жизней – или, возможно, об одном и том же повторяющемся поражении – и которые заряжены ужасным электричеством. В одну секунду это слилось, не существовало больше ничего: как будто это была память.
– Ты страдаешь, Нил.
Я не страдаю, я свободен. Мне отвратительна сентиментальность, она прилипчива – всё заканчивается и ты под водой – я выбрался из воды, я рождён под знаком огня!
Она всё ещё стояла на обочине дороги и смотрела на меня с невыразимой сладостью:
– Когда ты сожжёшь и меня тоже, ты поймешь.
Она сказала это спокойно, без ударения, без малейшего следа эмоций, как будто смотрела откуда-то ещё.
Я сразу смягчился.
– Забудь об этом, Мони. Давай, побежали. Мы начнём всё заново, вот увидишь; я открою ворота в сад, ты войдёшь….
Мы побежали как сумасшедшие. Огромная солнечная терраса открылась на другом склоне острова. Дорога всё ещё проглядывалась под сорняками; заросли красных кустов гибискуса плавно спускались к морю. Дом, заросший виноградной лозой, прислонился к холму. Он походил на старую колониальную резиденцию с двумя колоннами, покрытыми штукатуркой и обглоданными муссонами, треугольным фронтоном между двумя крыльями и верандой. Там не было никого. Место выглядело совершенно пустынным. Лишь длиннохвостые попугаи пронзительно кричали в зарослях винограда.
– Итак, Мони, будем исследовать?
На её лице с бронзовой кожей проступил румянец; я никогда не видел её такой красивой.
– Не сейчас, увидишь вечером. Это сюрприз.
Я побежал к Западному крылу – потоки зелёных перьев вырывались отовсюду с резкими криками. Затем молчание.
Это было действительно странное место…. На веранде находилась красная лакированная ширма, флейтист на бронзовой подставке, осколки керамики, гигантская пустая клетка неизвестно для какой птицы. Вьющиеся растения, ускользая из своих горшков, дотягивались до потолка. Птичьи перья были повсюду – было даже одно павлинье. Я рассеянно сорвал листок с растения возле флейтиста; он пах дикой мятой. Затем я услышал низкий нежный голос позади колонны:
– Ты знаешь, в моей стране мы называем его" тулси". Это благоприятное растение.
Я приблизился к высокой двери и отодвинул бамбуковую рейку; ворвалась полоска света – это была хрустальная люстра и весь потолок был расщеплён светом. Хрустальные светильники были повсюду, в каждом углу: в бра с пятнистыми подставками, в канделябрах, в причудливых лампах на подставках – сверкающее изобилие, река венецианского стекла внезапно превратилась в импровизированное гало.
– Но где мы? Что это за место?
Мохини молчала. Затем мой взгляд упал на индийский ситар, затем на другой, затем на ещё один, потом на самую необычайную коллекцию музыкальных инструментов, какую я только видел в своей жизни: сароды, веены, эктары… разбросанные по всем углам, висящие на стенах, лежащие на сундуках, на низких диванах: эстраи, лиры, длинные епископские посохи, вырезанные подобно античным цитрам или инкрустированные слоновой костью; разные вещицы из амарантового дерева или полированного колоцинта, разных размеров, форм, мягко светящиеся; неизвестные инструменты похожие на лютни и мандоры.
– Этот дом был домом моей матери. Она была великим музыкантом.
Я смотрел на Мохини невидящими глазами. Я остро ощущал скольжение и погружение в неизвестность – мягкое, без какого-либо насилия. Я входил во что-то другое бесшумной походкой, во что-то, что не является миром снов, но что почти незаметно меняет любую видимость как бы непреднамеренно: лёгкое смещение линий – и объект приобретает внезапную глубину вместо того, чтобы быть плоским, и становится более интенсивным, почти живым; или, возможно, это был лишь трюк глаза, внезапно схватившего другой принцип внутри того же самого, и одновременно – и это странно – воздух начал приобретать определённый запах, соответствующий этой внезапной глубине; запах, который не исходил от чего-то, что обладает запахом, а был будто из другой страны, почти знакомой, но которую я не мог распознать. Это было на кончике моих пальцев, на кончике языка, подобно свежей памяти, подобно сну, который только что видел и который всё ещё присутствует, тёплый и вибрирующий, но суть которого исчезла, оставив только запах памяти.
Я взял в руки эктар. Он был очень маленьким, с единственной струной; он выглядел как один из инструментов с египетских фресок. Я коснулся струны…. Тихий, журчащий, металлический звук эхом отозвался по всей комнате, заставляя звенеть хрусталь светильников один за другим.
Я не знаю, чего коснулся, но вибрация пошла далеко, как будто нечто собиралось открыться в глубине моей памяти, и я внезапно исчез в люке.
– Пойдём. Не сейчас. Этим вечером у нас будет праздник.
Она взяла меня за руку. Я бросил эктар, и он сломался с пронзительным тонким звуком. Люк снова закрылся.
Всё было как и прежде; я ещё раз потерял нить.
– И потом ты увидишь сокровища португальского сеньора.
– Сокровища?…
Она потащила меня наружу. Терраса была залита ослепительным солнечным светом.
– Да, в восточном крыле. Сокровища португальского судовладельца; он продал всё моей матери…. Моя мать умерла здесь.
Я внезапно очнулся. Я задыхался. Я потянул Мохини за руку и бросился с террасы вниз, к морю. Кусты ежевики рвали нашу одежду; мраморная Венера полностью раздевалась под кустами гибискуса. Мне хотелось разрушить всё это – пиная Венеру или делая что-нибудь нелепое, чтобы уничтожить весь этот остров и себя вместе с ним. Мохини кричала; я в три прыжка пересёк пляж и швырнул её, прямо в одежде, в море. Затем я бросился в воду и поплыл в открытое море: если бы я мог, я плыл бы один до самого порта.
– Что бы сказал его превосходительство, твой отец, если бы увидел тебя здесь?
– Я забыла всё.
– И если бы я сделал тебя своей возлюбленной?
От смущения она покраснела до корней волос. Очевидно, здесь не бросают девушек в море и не говорят с ними в таком тоне. Кроме того, они не "девушки"; они всегда выглядят так, будто только что вышли из храма, неся с собой три столетия созерцания.
– Тогда зачем ты притащила меня сюда? Для того, чтобы засунуть меня в клетку для попугаев или для чего?
– Потому что ты завтра уезжаешь, Нил, потому что я люблю тебя, потому что…
Я думал, она заплачет. Но я ещё не знал из какого теста она сделана.
– Потому что ты не можешь уйти так, Нил. Дело не будет сделано.
– Что ты имеешь в виду под "сделано".
Она стояла прямо, в своём намокшем сари, как будто собиралась вернуться в чрево столетий, выражая такую неподвижность, что она казалась почти могуществом.
– Возможно, в твоей стране вещи и происходят случайно. В моей – нет. Случай означает, что ты не знаешь закона вещей. Ты не знаешь закона, Нил.
Она набрала в пригоршню песка и позволила ему течь сквозь пальцы.
– В твоей стране даже атомы вращаются случайно. В нашей стране даже птицы случайно не пролетают… Только это более тонкий закон.
– И что?
Затем она пронзила меня взглядом и добавила, разделяя каждое слово:
– То, что произошло сегодня, началось тысячи и тысячи лет назад и будет продолжаться ещё тысячи и тысячи лет.
– Ты сумасшедшая.
– Я не сумасшедшая, я вижу. Нет никакого разрыва.
– Разрыва?
– Ты ничего не понимаешь: разрывы в твоём так называемом "случае". Никаких пробелов не существует. Если ты направляешь волю, она достигает своей цели. Ты думаешь, она заканчивается когда ты уходишь или умираешь? Она догоняет тебя тысячи и тысячи лет спустя.
– При условии, если я возвращаюсь.
– Это то, что заставляет вернуться. Мы идём до самого конца, Нил. Ничто не остаётся незавершённым.
– Конец? Клетка для попугаев с тобой?
– Радуйся. Когда радуешься, растворяется всё. Приходишь и уходишь; делаешь, что хочешь, ты свободен. И ничто больше не отделено. У тебя нет радости, Нил, ты не закончил историю. Ты можешь завтра уехать, мы….
Я нагнулся и закрыл ей рот поцелуем.
Воздух вокруг был подобен обжигающей массе. Она расслабилась, сдаваясь. Её влажное сари прилипло к телу. Она была похожа на апсару, сошедшую с барельефов Конарака.
– Вечером будет шторм – сказала она.
Что меня беспокоит! На её круглом, золотом лице блестели солёные капли, дыхание пахло сандалом. Я был сокрушён, моя воля ослабла, я созрел для поражения – любовь, это всегда поражение. Она теснее прижалась ко мне. Что-то всё ещё повторяло: "Laurelbank – Laurelbank…". Но что я собирался там делать? Разве я не смог бы иметь всё, что можно получить от жизни: красоту, любовь, удачу, если бы пожелал? Что ещё? Ей двадцать, мне только что исполнилось двадцать девять. Кто из моих собратьев, живущих рядом, налево в полумраке, на четвёртом этаже не согласился бы ехать за тридевять земель, только чтобы обладать этим? Чего ещё можно желать? Что я до сих пор ищу – не сумасшедший ли я?
Она, кажется, слышала мои мысли.
– Что ты там собираешься делать?
– Где? В Новой Гвинее?
Я попытался ухватиться за что-то конкретное; всё ускользало сквозь пальцы.
– Говорят, там должны найти хром и кобальт.
– Хром? Какая от него польза?
Да… удивился я.
– Специальная сталь для металлургии.
– Металлургии…
Она широко открыла глаза, глядя на это чудовище среди пальм. Я взбесился.
– Но мне совершенно наплевать на хром, как ты не понимаешь!
Но, фактически, именно я больше ничего не понимал. Я собирался прибыть туда без единого су, бегать от одного консульства к другому по иммиграционным чиновникам, по конторам горнорудных компаний, негритянским кварталам, грязным дырам – ничто и ни для кого – я всегда был бы лишним. И как только я найду их хром или земляные орехи, я сбегу от их омерзительного успеха.
– Но если ты на самом деле хочешь уехать, то почему ты не вернёшься на Запад, в свою страну.
Запад… Это сразу меня оживило.
– У меня нет никакой страны.
– Но ты уже искал золото в Южной Америке.
– Да, и слюду для твоего отца, плантации какао в Бразилии, греко-буддистские развалины в Афганистане и несуществующие сокровища – это самое лучшее, поскольку ты уверен в том, что не разочаруешься. А затем Египет и Берег Слоновой Кости…. Я галопом проскакивал девственные леса и страны – я даже наслаждался тюрьмой.
– Тогда почему…
– Проблема в том, что находишь всегда одно и то же; буддистские головы или реки с "зелёными камнями", они хороши, пока ты их не нашёл. Как только нашёл – всегда одно и то же; прозрачное и пустое, как неизвестные слюдяные жилы в шахтах твоего отца – нигде не находишь ничего настоящего – ты проходишь сквозь.
Однако… однажды, я помню, в Египте, годы назад… . Там я всё-таки не прошёл сквозь (это она, или скорее, он прошёл сквозь меня) – странный лик, который смотрел на меня. Взгляд… . Это было в храме на берегу Нила, в крошечном храме, совершенно тёмном, с одним лишь маленьким оконцем в своде и двумя глазами, которые пристально смотрели и смотрели. Эти глаза… . Веки, открытые вдаль, на века, и там в конце, в самом конце, ты становишься чем-то совсем другим. Ты жил всегда.
Это раздело меня, пронзило, и я чувствовал себя таким смехотворным в коже двадцатого века, с камерой в руках – внезапно я был опустошён, уменьшен, почувствовал себя таким фальшивым пред этим. Я не знаю, но вместе со всей своей "цивилизацией" я был похож на вырождающегося гнома – вырождающегося и фальшивого – в фальшивом наряде, с фальшивой жизнью, фальшивой наукой, фальшивым я, с маленьким "Кодаком" в руках, чтобы развеселить сфинкса.
– Послушай, Нил, я не знаю, что ты ищешь, но чувствую, потому что люблю тебя. Ты собираешься дойти до самого конца в своём разочаровании. Ты останешься совсем один со своими хромовыми шахтами, которые стоят ничуть не больше моих, слюдяных. Ты убегаешь.
– Это неправда.
– Над тобой витает смерть.
– Это шантаж.
– Над тобой смерть, Нил. Над тобой рок. То, от чего ты бежишь, ты встретишь вновь, десять, двадцать раз, до тех пор, пока не ты не наберёшься смелости развязать этот узел. И с каждым разом сделать это будет всё труднее. И я клянусь, ты будешь возвращаться до тех пор, пока дело не будет сделано.
– Берегись, не пытайся загнать меня в угол.
– Но я ничего не хочу для себя, слепец! Я не хочу удерживать тебя для себя. О! Ты ничего не понимаешь, Нил, ты похож на раненое животное. Кто тебя ранил? Что произошло?
– Ничего, абсолютно.
– О нет, произошло, и я имею к этому какое-то отношение, я чувствую это – я почувствовала это в первый же день. Когда ты сорвал листья тулси возле двери, я почувствовала, что я уже говорила эти слова. Когда ты открыл настежь ворота в парк, мне показалось, что мы это уже делали вместе. Всё, кажется, начинается вновь. Что ты собираешься там делать, Нил? Что ты ищешь?
Она стискивала мою руку до тех пор, пока мне не стало больно. Я ощущал себя пойманным в западню, ещё сам не зная в какую.
– О! Нил, жизнь настолько хорошо знакома, что ты просто не осознаёшь её, ты уже так много раз её проживал. И затем, есть маленькие, твёрдые, концентрированные точки, которые, кажется, наполнены прошлым… . Всё, что ты ищешь, находится здесь, Нил, в любое мгновение, без движения, без прибавления или отнимания чего-то, это находится здесь… . Нил, я ощущаю, что мы постоянно находимся на грани чуда, сами не зная об этом, и можем просто споткнуться случайно об него, как спотыкаемся о камень на обочине, как случайно срываем лист тулси. И если овладеть этим – всё изменится! Я однажды видела это, это подобно тихому щелчку внутри: все цвета изменились – изменилась жизнь. Чудо повсюду, Нил; оно здесь, в этой минуте, если угодно.
– Ты слишком красива, Мони.
– О, как ты мелок! Ты видишь только моё тело.
– Ну и? Я очень хорошо знаю, куда ведут твои маленькие чудеса; каждый год есть 63 миллиона маленьких чудес, которые не происходят.
– Я тебя ненавижу!
Она бросила мою руку. Пальмовое дерево укрывало нас тенью, похожей на краба.
Да, что я ищу?.. Иногда впечатление, что в действительности не "ищешь", а скорее тебя тянет в направлении определённой точки, тянет быстрее и быстрее как соломинку в водовороте, поэтому мы говорим "ищешь" чувствуя притяжение, но это зависит не от нас: это ускоряющееся движение. Глубоко внутри – знаешь. Кажется, что каждая жизнь стремится открыть древнюю точку – память, факт, несчастный случай, старую неудачу, я не знаю, определённый тип ситуации, содержащей бедствие и ключ к новой жизни: два вместе.
Нужно дойти до самого конца и свернуть шею Сфинксу. Это водоворот и он движется всё быстрее и быстрее. Действительно, движешься назад в будущее. Это как тень похожая на краба, вокруг нас: ты не выходишь из тени, ты доходишь до точки, где она поглощается своим собственным светом.
– Нил, ответь мне в последний раз. Почему ты уезжаешь?
– Но я не знаю! Где находится секрет, Мони? Кто владеет секретом истинной жизни? Я нахожусь здесь десять месяцев; я вижу только храмы и ещё раз храмы – здесь ты узник богов и судьбы. А там они пленники времени и машин, они потеряли свои жизни, пытаясь выиграть средства к существованию. Никто не живёт, Мони, где жизнь? Это повсеместное предательство богами или машинами, или ещё не знаю чем, ломает нас: маленькая семья, коммерция, секс. Понимаешь, я ищу истинную жизнь, свободную жизнь, не отмеченную никаким знаком краба не снизу ни сверху. Никто не обладает этим секретом! И чем больше я ищу, тем больше я нахожу противоположное своему поиску. Это похоже на мою мечту о полюсе: в течение десяти лет я мечтал о Гренландии, и чем больше я мечтал о Гренландии, тем ближе я оказывался к экватору.
*
Так рассуждал Нил на крохотном белом пляже, в этом веке или другом, на острове залитой солнцем страны. Вместе со своей прекрасной темноволосой компаньонкой, он был так мал на этом пляже, как будто с высоты птичьего полёта. Он не видел, не понимал, он слышал только шум своих слов, но я видел его отлично, моего брата под тенью, я нёс его судьбу не один раз. Я входил в него тут и там, я следовал длинными процессиями жизней, подобно артисту на стенах Тебеса под великой змеёй Судьбы. И каждый раз я входил в его трудности, в живое противоречие, как будто человек одевает тело за телом только для того, чтобы распутать определённую невозможность.
О, ищущий,
Повсюду, в каждом существе земли
Есть узел противоречия
Точка невозможности
Твёрдая и компактная, как боль,
Тонкая, как последняя нить жизни,
Поразительная.
О, ищущий,
Существуют тысячи лиц у вещей
Тысячи противоречий,
Но это всегда одно и то же
В мире есть лишь одна боль,
Лишь одна печаль во множестве глаз,
Одно место, где всё встречается
Или разделяется,
Если ты найдешь эту точку
Ты будешь жить
Или умрёшь.
*
Если бы она не оставила меня тогда для подготовки так называемого "торжества", возможно ничего бы не случилось. Иногда кажется, что судьба подвешена в воздухе, как будто она уже была там, в этом бесполезном взгляде, в этом шаге туда или сюда, в случайно сорванном листочке базилика и, возможно, всё уже находится там, в мельчайших деталях – в этих с силой открытых кованых воротах, камне на обочине дороги – настолько, насколько и в самых колоссальных действиях: последние являются лишь усилением предыдущих. Всё, каждое мгновение является микроскопической и тайной репетицией грядущего великого взрыва, который однажды захватит нас и оставит ошеломлёнными. Только мы не видим этого маленького дыхания, у нас нет подходящих глаз.
И всё непогрешимо – и это неотступно преследует нас. Всё обладает головокружительной точностью. Даже птицы не пролетают случайно!… Возможно, она сумасшедшая, но если я нахожусь сегодня здесь, на этом пляже, то только потому, что меня вёл сюда каждый до единого шаг – все ямы, все окольные дороги были частью пути – и все прямые, несмотря на миллионы окольностей. И в какой точке этой истории можно упустить один единственный шаг, не упустив всего? И где та минута, когда я мог бы пересечь эту линию или эту улицу, не разрушая всей этой изумительной игры?… Однажды, это золотое яйцо взорвалось миллионом миров, но этот маленький шрам уже был на моём лбу! Или я сошёл с ума? Если на другой стороне земли всё также математично и запрограммировано, то где же тогда находится моя свобода? В квадрате А-8 на ужасной карте я уже проиграл свою игру.
О Дитя
Всё уже было сыграно
И всё свободно
В соответствии с тем, куда направлен твой взгляд,
Туда или сюда.
– Нил, Нил, смотри!
Она поднялась на поросшую виноградом террасу и показала на что-то в небе.
– Птицы летят! Птицы летят! Ураган приближается!
Чёрный треугольник сносило на северо-восток, небо было похоже на ослепительную фантазию. Я пожал плечами и побрёл по пляжу куда глаза глядят. Маленькие белые и красные крабы бегали вокруг во всех направлениях, стаи зуйков носились меж скал. Мне бы хотелось пронзить их всех, каждый камешек гальки и рваные тени от пальм, чтобы удержать их всех под огнём моего взгляда до тех пор, пока крошечный секрет не вырвется вперёд. И всегда это внезапное ощущение очень важного воспоминания, которое я снова не могу найти – что же тогда я забыл… что?
Затем я послал всё к черту и снова отправился в путь.
На дальнем конце острова лежали камни – груды гранита, будто после страшного взрыва. Я пробирался по побережью. Воздух был удушающим. Солнце уже садилось. Над одним плато находилось другое. Я пробирался всё дальше. Мне становилось всё интересней: я прибыл на этот остров как будто для того, чтобы взобраться на эти камни – а Мохини, её боги, её судьба, её птицы, всё казалось таким смехотворным и нереальным для меня – своего рода болезненное изобретение. О чём я беспокоился? я смеялся себе в рукав (правда у меня не было никаких рукавов – по случайному совпадению я отрезал их этим утром). Я взобрался на третье плато… и именно на нём что-то произошло. Что-то, чего я так и не могу с тех пор объяснить. О! Должно быть, существует очень простое объяснение, но я очень осторожно отношусь к простым вещам; чем проще вещь, тем она чудесней, это последнее убежище чудесного. Или, возможно, это прорыв квадрата А-8 находящегося по ту сторону, в квадрат А-8 здесь, внизу? "Совпадение"…. Это было подобно музыке. Я бы был готов поклясться, что это музыка, голос или инструмент, очень нежный, как маленькие капли, очень краткий – зов, просто зов. Две маленькие ноты, которые поднимались в воздухе, поднимались и угасали. Я остановился. Мое сердце быстро билось, как будто этот зов был предназначен мне. Я оглянулся назад; дом скрылся внизу за холмом, покрытым деревьями Гул Мохур – это не могло доноситься оттуда. И, тем не менее, это было похоже на звук эктара – перебор струн. Но я сломал эктар… . Тогда кто? Я взобрался ещё выше. Всё было неподвижным. Воздух казался твёрдым от жары. И вдруг я услышал резкие крики. Я посмотрел вверх: огромное баньяновое дерево, шум испуганных попугаев и несколько скалящих зубы обезьян. Затем тишина.
Я находился на Мысе.
И море. Широкое искрящееся море, насколько может окинуть взгляд, без ряби, неподвижное как разлитая ртуть, ослепительно белое. Исчез даже порт. Нигде не было ни тени, ни человеческого существа. Это было подобно озеру в начале миров – белое рождение в день, когда вечность улыбалась сама себе…. И затем, поднялись они – две ноты, посреди камней, две маленькие ноты, чистые, чистые, о, такие чистые! Я обошёл вокруг баньяна – никого. Две мучительно чистые, пронзительные ноты, как будто готовые сломаться, но ничего не ломалось; они росли и росли, и напротив, это я, вдруг, был готов сломаться. И третья нота… о!, я не знаю, внезапная пропасть, дыра в памяти, всё растворялось: прошлое, настоящее, воспоминания, красота, страны, лица, всё, что ты переживал и желал, тысячи нитей, которые тебя держат – и больше ничего не держит. Всё исчезало, тебя больше там не было. Тебя никогда там не было – это было иллюзией! Как будто ты проживал жизнь за жизнью без какой-либо цели, полностью позади всего: позади себя, позади других, позади вещей, и затем, вдруг, это рухнуло, ты находишься в другом путешествии. Времени хватает только на то, чтобы сказать ох! и вот оно. Всё ломается… ты смотришь из другого окна. И ничего необычного, никаких галлюцинаций, ничего театрального; это даже было противоположностью галлюцинаций: чистая маленькая нота, нота подобная истинной ноте мира, верной ноте – Ноте. Как будто была только одна нота. Мне хотелось кричать: да, да, это то, вот оно! Абсолютно то. То, чего я ждал миллионы лет! Сладость абсолютного узнавания.
Вторжение сладости.
Это продолжалось лишь несколько секунд.
Я находился перед ослепительной пустотой – была ли она предо мной или во мне? Я смотрел на море, на возвращающиеся катамараны, на тёмно-красный купол деревьев Гул-Мохур и больше ничего не понимал. Я ничего не понимал, это было лживым, пустым: экзотической театральной декорацией, наложенной на светящуюся реальность. Но что я здесь делал, какого дьявола я здесь ждал? Я должен уходить прочь, уходить прочь немедленно, уезжать, искать нить снова – уезжать… но куда? В другую страну, мою страну, страну из которой я пришёл. Ах! Я больше не знаю, моя память затуманилась и все мои имена фальшивы; я одет во взятые на время одежды, моя жизнь – ложь! Кто расскажет откуда я пришёл, о моём имени, моём рождении, о моём месте? Не пережил ли я нечто другое однажды, в более истинные времена, не был ли я чем-то совершенно иным?… Иногда я, кажется, вспоминаю обширную страну из которой я пришёл и музыку, и огромные снежные поля под неподвижным солнцем. Где моя дорога, моя серебряная нить? Всё затуманилось, я больше ничего не знаю, я потерял пароль. В сердце человека есть горение – это всё что я знаю; это моя широта и долгота огня, это мой постоянный азимут. Есть какое-то ужасное отсутствие в сердце человека. И если это не там, то нет ничего; крошечная, маленькая нота, которая бьётся и бьётся, и если ты упустил свою ноту, то мир становится фальшивым и всё становится фальшивым.
– О, Нил, я так испугалась.
Она была одета во всё красное – с ума сойти! Яркое, кроваво-красное.
– Я искала тебя везде. Что ты делал? Как странно ты выглядишь.
Её распущенные волосы разметались по лицу. Она тяжело дышала. Затем мир обрушился на меня как скрипящая повозка: попугаи, обезьяны, обжигающие испарения, и эта женщина закутавшая меня в рубиново-красный туман.
– Пойдём, Нил, дом так красив! Я зажгла свет везде…
Всё, внезапно, вдруг, затянулось облаками, как будто я вошёл в тёмную страну, должно быть я замечтался.
– Светильники горят во всех комнатах. Ситары ждут нас, эктары и сароды… Я буду играть для тебя.
Я спал, или я переместился из одного сна в другой?
– О, Нил, Нил, где ты? На что ты смотришь? Ты что не видишь, что приближается шторм?
И ты переходишь из одного сна в другой, из одной страны в другую: развитые и неразвитые, блаженно неуловимые, мгновенные как запах или крик; красные, бесконечно серые, незаселённые никем. И ты идёшь без передышки, бродяга миров, не имеющий ни одного безопасного места.
И мне было стыдно за мой приступ сна. Но был ли этот сон более реальным лишь потому, что был красным и схватил меня за живое?
– Шторм движется на запад, Нил, ты разве не видишь?
Страна, которая не движется, дом, который остаётся.
– Пойдём, Нил, пойдём. Мне не нравится это место. Оно подходит для самоубийц.
Я погладил её волосы. Скала пылала.
– Пойдём, пожалуйста, пойдём домой. Дом похож на праздник.
Её мягкая грудь была напротив моей, её бронзовая кожа светилась на солнце.
– Да, Мони, да, мне нравится, что ты в рубиново-красном и такая смуглая; сегодня вечером у нас будет праздник.
Смуглая… . Женщины, это всегда был возврат в полусвет и забвение.
– Я взяла с собой ковры из Кашмира. Мы будем гулять в синем кедровом лесу.
Я уже потерял себя в твоём лесу.
– Нил, любимый, ты в самом деле уезжаешь?
– Прекрати, Мони, прекрати это. Я не знаю.
Лёгкий бриз коснулся моря, упали сухие листья.
– Вечером, когда дует ветер, дом вибрирует как большой ситар.
– Да, Мони…
– Знаешь, когда я была совсем маленькой, я обычно приходила сюда. Я боялась.
– Чего?
– У меня всегда было ощущение, что я упаду туда, и затем, приходил белый незнакомец и спасал меня. Забавно… И теперь ты здесь.
Мимо быстро пролетел клин журавлей. Море приобрело свинцовый оттенок.
– Я видела это во сне… Я была ещё ребёнком: я почти падала, я была там, где сейчас находишься ты, и затем… Нил, у меня ощущение, что мир полон образов, которые становятся реальностью. Они там, они существуют, иногда видишь заранее, и затем происходит несчастный случай. Нил, Нил… .
– Что это за сказки?
Она прижалась ко мне. Вдруг перед моими глазами промелькнул образ Саньясина.
– Я не знаю, Нил. Иногда я боюсь.
– Ты сумасшедшая.
– Нет, Нил, я не сумасшедшая. Судьба предопределена.
– Что за чепуха!
Она подняла на меня свои глаза. В них была почти непереносимая слабость.
– Ради небес, посмотри, открой глаза!
Она смотрела куда-то за меня и я почувствовал нечто тяжёлое… зловещее, угрожающее – я должен бежать прочь, спасаться немедленно. Но рядом был этот взгляд, который сдерживал меня. Она взяла меня за руки.
– Ты не видишь… Мир полон образов, Нил!
Я не знаю, на что позади меня она смотрела, но было душно и я начал терять ясность ума.
– О, Нил, если бы ты пожелал, мы могли бы изменить нашу судьбу; мы могли бы вызвать прекрасный образ, который изменит жизнь. В мире есть и прекрасные образы, мы могли бы изгнать смерть, призвать прекрасный образ и сделать его реальностью. Вместе мы смогли бы создать прекрасную жизнь. Посмотри, Нил, посмотри хорошо, это прекрасный взгляд, взгляд, который создаёт, и разве ты не синеглазый Нил-Акша?
– Я Нил – ничто, и я ненавижу сложности. Я свободен, ты слышишь? А что до твоей судьбы, то я плюю ей в лицо.
В это самое мгновение яростный порыв ветра пронёсся над островом. С криками улетели прочь все попугаи. Что-то случилось, я мог бы поклясться в этом. Во мне что-то остановилось, посмотрело и сфотографировало местность, как будто я впервые открыл глаза, и я почувствовал, что произнёс слова, которые не должен был произносить никогда.
Она опустила руки. В своём красном сари она была похожа на статую.
– Пойдём домой.
Я не двигался.
– Пойдём домой. Опускается ночь, разве ты не видишь что всё небо багровое?
С запада накатывались клубящиеся массы. Неистовые порывы ветра начали поднимать волны на море.
– Пойдём, Нил, а то будет слишком поздно.
Разбрасывая брызги, падали капли дождя. Горячая земля пахла как потная негритянка. Затем она начала торопливо говорить, как будто, вдруг, чего-то испугалась:
– Я захватила с собой для тебя белую одежду, наш дом похож на праздник, светильники горят повсюду…
– Но в чём дело, Мони? Ты испугалась дождя?
– Нил, не бросай меня, я боюсь.
У неё был странный взгляд, но в нём был не страх, и я не мог разобрать, что это было. Внезапно грянул гром, над островом разнёсся пронзительный визг: все цветы взлетели как облака красных птиц.
– Скоро будет слишком поздно, Нил.
Я окаменел. Я чувствовал опасность, но откуда? Что за опасность?
Слишком поздно, Нил, слишком поздно…. Затем я вдруг понял: мой корабль! Laurelbank, мой корабль!
Я вырвал свои руки.
– Я тебя умоляю…
Горизонт побагровел, море покрылось пеной. Какое-то мгновение я смотрел на эти несчастные глаза, на эти трогательные губы:
– Нил!
Я как сумасшедший побежал к пристани.
Мой корабль, мой корабль…. Меня отрежет от материка, меня поймают как крысу. Я карабкался по скалам и едва успевал уклонятся от падающего сланца. Через полчаса стемнеет; завтра будет слишком поздно, море будет слишком бурным. Я прыгнул на пляж и продираясь через морские водоросли споткнулся и провалился в яму. Мой корабль, мой корабль…. Это пульсировало у меня в висках, стучало в затылке, я был похож на загнанное в угол животное, я задыхался – свобода, свобода…. Ветер дул так сильно, что мог вырвать рога у быка. Я бежал и бежал.
Я бежал десять лет. Я думаю, я мог бы оббежать полземли, если бы было нужно, добежать до дьявола, если необходимо. И каждый раз я говорю НЕТ. Нет их жалкому счастью, маленькому тошнотворному счастью, ласковой крысиной ловушке, гниению в цветах. Я говорю нет и мог бы говорить нет ещё сто семь лет, если необходимо. Нет вашей струнной музыке, нет вашей раздутой радости, нет вашим островам мёда или перьев и вашему изысканному удушью; нет всему этому переодеванию пустоты и набиванию манекенов. Я, Я, я – ноль, пустота, кожа манекена, которая хочет настоящую вещь и не хочет никакой чепухи. Я хочу полноты, настоящего. И никакого мятежа; я говорю нет вашим "за" и вашим "против" – нечего проклинать, нечего забывать, всё одно и тоже: ваши свободы заперты как и ваши двери, ваша доброта – две цепкие руки вашей нищеты, ваше добро – обратная сторона вашего зла или та же самая сторона, и всё марширует по парам как на свадьбе: чёрное с белым, радости с печалями, ваши боги с вашими дьяволами. Что касается меня – я выбрался из этой пещеры, и спокойной вам всем ночи! Мне нечего хранить – ни дня, ни минуты позади меня. Мне нечего брать с собой – моя сумка пуста. Я живу в долг, и я рождён только в ваших реестрах. Я ничто, трижды ничто, я тот, кому не нужны ваши пустяки. Я бросил манекен – и что осталось?
Дом был залит светом, "наш" дом…. Веранда излучала свет под порывами дождя; мой лоб кровоточил. Нет, я не бунтовал, я кричал "свобода", но это было просто то, страстное желание воздуха – чего-то другого, чего-то другого… полностью "другого", ах! которое, тем не менее, не является другим. Я бежал в этом красном лесу, как лунатик, бегущий за своим телом, как тонущий человек, хватающий воздух…. Нет, у меня нет дома, нет страны, нет жены, нет имени, нет будущего, и я не на свадебной вечеринке. Я не буду делать никаких маленьких Нилов, которые будут делать других маленьких Нилов, которые, в свою очередь, будут делать других маленьких Нилов… и снова всё начинается по кругу. Но не началось ничего! Нет ни одной секунды, которую нужно спасти, ни одной настоящей минуты. Где хоть одна капля, которая имела бы значение во всём этом? Кажется, я провёл жизни, глядя на несуществующие тонны и тонны протекающих мимо Ефратов и Брахмапутр – совершенно бесцельно.
Я бежал сквозь ночи, как будто они следовали за мной по пятам – маленькие Нилы, сделавшие маленьких Нилов, которые также сделали маленьких Нилов – все упакованные в один невыносимый момент, с единственным криком: "Когда же мы начнём жить?" Всё семейство, несущееся галопом сквозь ночь. Я летел как вор на ковре из красных цветов, сопровождаемый аккомпанементом музыки не принадлежащей их миру и пьянящей как вино: свобода, свобода, свобода, Laurelbank, и никакой чепухи!
И я бегу до сих пор.
На берегу были трое человек и катамаран, выброшенный на мель. Воющий ветер, колючки, летящая пена и мой рот, полный песка. Я обратился к самому старшему.
– Возьмите меня в порт.
– В порт? Ты хочешь попасть в порт?
Он смотрел на меня, крича сквозь ветер – затем развернулся ко мне спиной. Я тоже закричал.
– Я заплачу!
Он бросил весло на пляж; пустая корзина покатилась в заросли кактусов.
– Послушай, ты, идиот! Вот, смотри…
Я тряс своим бумажником как одержимый. Он остановился, держа в руках конец верёвки.
– Мне кажется, ты не видишь какой ветер?
– Послушай, я дам тебе всё, что ты захочешь. Мы сможем доплыть до начала бури – через двадцать минут мы будем в порту.
Он посмотрел на небо позади меня, затем на бумажник. У меня начала возвращаться надежда.
– Я моряк. Я помогу тебе.
Остальные стали проявлять признаки нетерпения. Он втянул носом ветер.
– Через десять минут стемнеет.
– Ну и что! Мы будем идти прямо на берег – мы не сможем пройти мимо…
Я вытащил две банкноты, две смехотворные банкноты – они слиплись и промокли насквозь. Это было абсурдом.
Он пожал плечами. Со мной было покончено. Мои часы! У меня всё ещё есть мои часы.
– Посмотри.
Я был вне себя. Если бы я мог, я бы его ударил. Он мельком взглянул на часы. Выплюнул песок и снова начал тянуть катамаран. Я был пойман в ловушку как крыса.
Ноги подкосились подо мной. Картина катастрофы развернулась перед моими глазами: без денег, без работы, билет потерян, работа оплачена лишь наполовину, за шесть месяцев мне будет оплачено в другом рейсе…. Я сходил с ума от ярости. Не оставалось ничего другого, как вернуться домой и сделать маленькую семью.
Внезапно я замахнулся, готовый ударить – она была там. Если бы взгляд полный ненависти мог убить, я убил бы её в тот же момент.
Затем я остановился и не смог сдвинуться с места. Она стояла там, неподвижная, прямая, в своём красном сари, немного надо мной, будто на высоком холме из песка, настолько абсолютно спокойная среди этого яростного ветра и вырванных цветов, что была подобна богине из святилища, украшенной для обрядов; её волос был распущен, глаза были такими большими, что казалось, поглотили всё лицо: без просьб, без слёз, без упрёков, будто охваченная вечностью, живущая только той сладостью, которая смотрела на меня, смотрела прямо в глубины моей души, которая, кажется, смотрела на меня всегда, такая тёплая, такая уверенная – мы никогда не теряли друг друга. Мы не могли потерять друг друга! Мы были вместе, всегда вместе… вечно вместе.
Затем, за одну секунду, я полюбил её.
Она приблизилась без слов. Сняла свой золотой браслет и положила его в руки мужчины. Она снова посмотрела на меня с невыносимой сладостью, поклонилась мне сложив руки, как кланяются в храме божеству. И ушла.
– Пойдём, чужестранец. Поторопись, над нами уже темнеет.
Так они идут
Любовники или враги,
Братья и прохожие,
Но кто идёт, кто остаётся?
Меняются только одежды
Или цвет неба над маленьким белым пляжем
Уходят только печали
А ребёнок на чистом, белом пляже
Смотрит с удивлением
На тех, кто приходит и уходит
И не узнаёт больше друг друга.
Вода в порту журчала повсюду, в воздухе пахло горячими плодами манго и отливом, и мой Laurelbank стоял там, накрепко пришвартованный ко второму причалу. Я тоже пел. Я пел каждый раз. Я был лёгким как пена на поверхности многообещающей жизни. Мохини пошла ко дну вместе со своим островом, в Тартарары прошлого существования, и хоп! попутный ветер! Действительно, это лучшая часть жизни – я потратил всё своё время на то, чтобы сделать невозможным получение уникальной радости от этого момента. К несчастью, это не длиться долго. Не успевая выбраться из одной жизни, ты изобретаешь новые путы и всё должно начинаться сначала – нужно быть абсолютно свободным, в состоянии отъезда, всегда в состоянии отъезда, именно в этом моменте свободы между двумя странами – и выше нос, парень!
Внезапно, я остановился… отрезвев. Я стоял промокший до нитки под уличными фонарями. Луч маяка выметал хаос мятущихся теней, исчезал, затем появлялся вновь, выхватывал башню храма, исчезал, опять появлялся, выхватывая башню храма…. Мостовая, береговые скалы, освещённый безлюдный причал…. Сцена менялась при каждой вспышке – за одну секунду я сделал целый круг:
Это был порт Моресби,
который был похож на Белем, похожий на Гоа;
я нашёл месторождение золота, я нашёл месторождение хрома,
жёлтый остров, чёрный остров;
я женился на негритянке, я покончил с собой однажды вечером.
Молниеносная жизнь.
Пятнадцать тысяч километров в луче прожектора;
Я сделал круг, он закончен.
В десятый раз я причалил в свете уличных фонарей;
Я находился в начальной точке.
Я никогда не начинал путь.
Под уличными фонарями лужи воды покрылись гусиной кожей. Ударом ноги я заставил свою тень завертеться. Крысы поспешно бросились прочь. Это было именно так: всегда возвращаешься в эту обезьянью клетку, повсюду думающая обезьянья клетка. Не оставалось ничего другого, как броситься в Восточную торговую компанию и сменить рубашку.
Нынешний отъезд… возможно он мог бы быть целью?
Металлический чайник торговца чаем ярко блестел на углу улицы – именно то, что мне нужно.
– О, чужеземец, это снова ты?
Я резко остановился. Он сидел на корточках перед прилавком торговца чаем, его глаза искрились.
– Ну, ты меня не узнаёшь?
Какой-то момент я стоял, глядя на высокую тень, одетую в оранжевое, затем на свечи, мешки, медные горшки, торговую палатку, которая выглядела как берлога…. Внезапно меня охватил гнев, слепая, убийственная ярость, как и при первой встрече. Одним прыжком я подскочил к нему, схватил за шарф и занёс руку для удара.
Он разразился смехом.
Торжествующий, взрывной смех, от которого затрясся ящик,наполнил всю улицу. Я был ошеломлён. Торговец чаем бросился между ящиками и схватил меня за плечи. Саньясин остановил его:
– Оставь его, Гопал, оставь; принеси ему чая.
Он вновь рассмеялся. Подбежавший завернул набедренную повязку и поставил ногу на мешок; масляная лампа отбрасывала фантастические тени; я стоял с глупым видом, вцепившись в оранжевый шарф, глядя на эти белые зубы, оскалившиеся, как будто они собирались проглотить всю эту ночь.
– Оставь его, Гопал. Делай, что я сказал.
Человек посмотрел на меня ещё раз. Я был дьяволом, точно. Он перепрыгнул через мешки и исчез. Я был в ярости. Я зафиксировал свой взгляд на этом расшумевшемся филине:
– Если ты думаешь…
Моя рука отпустила шарф.
– Ты хороший парень. Садись.
Мне захотелось заорать, ударить, плюнуть ему в лицо. Бежать, остаться, пнуть медные горшки. Наконец, я снова обрёл дар речи.
– Ты,sonofa…
Он положил палец на мои губы.
– Не употребляй слов, которые ранят.
Искра гнева мелькнула в его глазах. Затем снова упал занавес. В них не было ничего кроме некоего ликования, одурманивающего меня, он был похож на гиганта, который смотрит поверх гор, смеясь в лицо мира.
– Ты собираешься объясниться…
– Что я собираюсь объяснить тебе, парень? Что ты как раз вовремя, что ты много пробежал? Что ты упустишь свой корабль, если будешь продолжать?
Его живот вновь сотрясся от смеха, но он контролировал себя.
– Давай, пей.
Я был совершенно очарован этим лицом. Оно было почти чёрным, с пронзительными глазами и крючковатым носом, как у орлана в тёмно-жёлтом оперении. И самое главное, оно обладало той интенсивной энергией, которая мгновенно могла затвердеть как маска мумии. Он навёл на меня палец:
– Что ты там сделал? Ты причинил боль?… Эй, Гопал, принеси воды.
Я потёр свой нос: на кончик носа стекала струйка крови. Я ощущал жгучую боль. Выглядел я должно быть очень мило. Мою одежду можно было выжимать, рубашка была разорвана. В какой-то момент перед моими глазами проплыл образ Мохини.
– Ты собираешься объяснить, что сказал вчера? Здесь, на этой самой улице, на этом самом месте, ты сказал…. Ты сказал мне: "Три раза ты приходил, три раза ты убивал"…
– Я это сказал?
Он невинно поднял свои глаза.
– Тогда это правда.
Он спокойно снял свой шарф, окунул конец шарфа в медный сосуд и попытался вытереть мой лоб. Я отпрыгнул назад. Кипящий чай разлился и обрызгал мне ноги. Я подумал, что он опять готов рассмеяться. Он свернул шарф в комок и бросил мне в лицо:
– Умойся.
Он стоял со стиснутыми зубами и смотрел в ночь. Я чувствовал себя идиотом, опустошённым и сведённым к нулю; с чашкой чая и шарфом в руках я глядел на это длинноволосое вшивое создание. И больше не злился. Он забрал и мой гнев тоже. Всё что осталось – абсурдное, бессильное рычание, будто я смотрю в лицо старому смертельному врагу.
Я собрался.
– Ты слышишь, ты собираешься говорить?…
Почему я настаиваю? Я не знаю. Мне нужно было уйти сразу же – но чем больше я чувствовал свою глупость, тем больше я за это цеплялся, как будто у меня были с ним старые счеты, которые нужно свести. Кроме того, его деревянная непреклонность заставляла гореть мои уши.
– Слышишь, ты шарлатан! Шарлатан, как долго ты собираешься рассказывать людям этот вздор, а?
Он слегка повернулся и просто, как будто констатируя факт, сказал:
– Человек ищет только то, что удовлетворит его душу.
И энергично сплюнул на землю, на три метра перед собой.
– А ты, ты не удовлетворён.
Затем он связал в узел своё тряпьё, завязал шарф, взял посох, нищенский мешок, нищенскую кружку и прыгнул на дорогу.
– Пошли, отправляемся в путь, пора.
И внезапно, неизвестно почему, я обнаружил себя на улице, идущим рядом с этим человеком. Мы шли по маленькой улице в направлении Восточной торговой компании. Мы шли мимо столов горшечников, наталкивались на нищих, прошли ворота храма…. Но что я тут делаю? На какой-то момент мой взгляд остановился на розовом горшке и на выцветшей гирлянде продавца цветов. Он сказал: "Отправляемся в путь" и я пошёл, как будто слышал это дюжину раз. Я начал чувствовать странное головокружение. Я поднял воротник рубашки и пошёл в ночь.
– Эй! Саньясин…
Но он не слышал. На часах Восточной торговой компании было десять минут десятого. Передо мной была целая ночь – чем я рисковал? В это время коварное маленькое нечто начало шептать мне на ухо: "Почему бы и нет?" И когда я услышал это "почему бы и нет" я обрадовался этому бесу. Всё равно, мне хотелось бы знать почему…. Но я даже не знал - что я хочу узнать! Я был захвачен этой странностью, и я следовал за этой высокой, одетой в оранжевое босоногой тенью, скользящей меж грязных луж и разлагающихся плодов манго, как будто меня не существовало. Знать что? Ночь наполнила меня свежестью.… Я сдался, меня нес поток. Возможно это была Судьба? Ты задаёшь вопросы, но в действительности не за тем, чтобы получить ответ, а за тем, чтобы заставить идти эту обезьяну, и если останавливаешься на минуту для того, чтобы обнаружить чего ты в действительности хочешь, если позволяешь себе плыть и разрешаешь нести себя, то обнаруживаешь, что в вопросах вообще нет никакой необходимости и даже в ответах; нуждаешься только в определённой плотности, как рыба нуждается в воде. И когда этой плотности нет – задаёшь вопросы. Это всё. Но эту плотность создают не вопросы и не ответы.
– Саньясин, скажи мне, куда ты идёшь?
Он повернулся ко мне, как будто только что заметил моё присутствие, затем продолжил свой путь без единого слова, проталкиваясь вперёд, как кашалот в тёплой воде. Мимо, брызгаясь, проезжали такси, за ними следовали рикши, грузовики полные хлопка и тени, спешащие укрыться под соломенными зонтиками. Мы прибыли на станцию.
Он остановился под часами и весело посмотрел на меня, как будто собираясь впиться зубами в яблоко; затем он покинул станцию и отправился в сторону пакгауза. Мне больше не было любопытно: я просто хотел быть с этим человеком, идти с ним, быть совершенно нелепым вместе с ним, отправиться вместе с ним к дьяволу, если он захочет, и погрузиться с ним в такую невероятную жизнь, чтобы я больше ничего не узнавал. Почему нет?… Внезапно мой взгляд упал на афишу: "Neem" – белыми буквами, посреди стенда с огромным тюбиком зубной пасты. В один момент всё зафиксировалось. Мои глаза открылись кажется безмерно и поглотили всё, вошли во всё с фантастической ясностью, как будто малейшая капля, самые маленькие ямки, дерево рядом с железнодорожным полотном, внезапно взорвались вечной жизнью, и я прошёл насквозь. Я был там, везде – не внутри своих глаз, а в миллионах укромных уголков и в маленьких шелестящих листьях: капля, дерево, слово, тени, всё жило, жило вечной жизнью, недвижимо. Одна секунда передышки в огромной лавине. Затем белой искрой вспыхнуло слово – было очевидно, что я уходил. Мои глаза вернулись к этой высокой сутулой тени, идущей быстрыми шагами сквозь ночь: это был он, это было просто, я нашёл его вновь. Я снова находился на пути после столетий бесцельных странствий. Я вновь нашёл нить, снова поставил ногу на тропу. Я оставался подвешенным в воздухе: нигде, абсолютно нигде, в течение многих лет и жизней, и вдруг, внезапно, я оказался там, я высадился на берег, я вновь нашёл смысл.
В моих ушах стоял перезвон колоколов. Восточная торговая компания пошла ко дну, мой багаж был на дне моря, у меня больше не былоничего! Ничего, ни зубной щётки, ни паспорта, ни имени. Внезапно я почувствовал себя освобождённым от бремени. Я захотел взять саньясина за плечи, рассмеяться и сказать ему…. Ничего, я пнул старую консервную банку, и проскользнул вместе с ним в дыру в частоколе. Мы вышли на железнодорожную линию.
Масса сверчков заполнила ночь. Рельсы убегали в жёлтое стрекотание и я вместе с ними, будто я позволил своему телу уйти – крошечному кусочку шлака, балласту – затем я оказался высоко, очень высоко, всё вокруг было прозрачным – хрустальное пространство, вибрирующее как единая цикада. Саньясин побежал в сторону красного света. Я прыжками бежал за ним от переезда к переезду; платформа светилась, ночь была прекрасна как принцесса в платье из рубинов. Ах! Я знаю красоту, которая не является красотой тела, и музыку, которую не сможет имитировать не один ситар, и знаки Зодиака являются моими немыслимыми сокровищами.
Наше купе было последним. Внутри него находилось двадцать человек в разных позах, будто посреди шумного восточного базара, пахнущего потом тамилов и куркумой. Саньясин на корточках присел на край лавки и просунул свой посох в дверь. Я сел рядом с ним, мои ноги болтались в воздухе.
– Эй, парень, что ты на всё это скажешь?
Волна радости прокатилась надо мной, я ощупал свои карманы, достал кожаный бумажник, нашёл свой билет: "Port Moresby, via Colombo and Sunda Isles". Конечно!
– Ты видишь это?
Он, смеясь, посмотрел на меня. Затем я взял билет, порвал его на миллион кусочков и вышвырнул в окно. Саньясин и глазом не моргнул. Затем я разразился смехом. Невероятный громовой хохот сотрясал меня, как будто я освобождался от тридцати лет лжи, о!… Я находился в тюрьмах, куда они ловко упрятывали связанных, как индеек в пучки, мёртвецов – и живых тоже. Я с трудом пробирался по девственным лесам, обливаясь потом от лихорадки и боли, копался в орлином помёте, болтаясь на конце верёвки в поисках сокровищ раджпутского принца; я совершил несколько скандальных выходок, о которых не стоит упоминать, но это всё ещё было в духе неразумности их здравого смысла, всё ещё хвост той же самой обезьяны! и вдруг я вышел из этой глупости – из всех возможных здравых смыслов и объяснений, из всех отрицаний, из всех противоположностей, которые, тем не менее, одной ногой стоят на другой стороне – другой стороны больше не было! Я даже не был больше на "другой" стороне с преступниками, бунтарями и законопослушными на обратной. Я больше не был "снаружи", поскольку больше не находился внутри. Это было нечто другое. Это было величественным и шумно-весёлым.
Теперь я понял ликование Саньясина: это было расщеплением моих сторон.
– Куда мы идём?
Он посмотрел на меня, будто удивившись.
– Никуда, мы – там!
Я оказался в затруднительном положении. Затем всё стало ясно! мы там! Конечно, мы там, полностью там! Искать нечего, больше ничего не будет ни через тридцать лет, ни через триста, нигде, если ничего нет прямо сейчас, здесь и сейчас: время проглотить свой плевок! Откуда бы пришло это "другое"? Мы – там, полностью в цели. Я сейчас совершенно такой, каким буду, когда вобьют первый гвоздь в мой гроб. Кроме того, меня сожгут. Так безопасней.
– Вот, ешь.
Он достал узелок и сунул мне в руки пригоршню зёрен.
– Давай, парень, не будь таким серьёзным – ночь так прекрасна.
Его глаза искрились как морская пена; он прислонился к двери, тело его было обнажено, его шею украшали чётки из рудракши, красно-каштановую кожу – оранжевые лохмотья. Он действительно выглядел как король.
Но я вернулся в свою обезьянью клетку.
– Скажи мне, если мы действительно уже там, то почему мы всё-таки уезжаем? С таким же успехом мы могли бы остаться в твоей чайной лавке.
Он раздул свои щёки и изрёк:
– Эй, парень, скажи мне, а почему ты вышел из утробы своей матери? Человек всегда должен быть в движении.
– Я много путешествовал.
– Это твоя голова много путешествовала. Когда это становиться спокойным, ты будешь спокойным где угодно и будешь бежать как кролик пред ветром Бога.
– Во-первых я не верю в твоего Бога, а твоя азиатская мудрость делает меня больным. И я не "верю в чолум"2, я его ем …
Он закинул пригоршню горошка в рот.
-… И мудрость Азии заставляет меня смеяться.
Он издал ещё один из своих громких кудахтающих звуков и похлопал себя. Я был погашен. Я никак не мог решить, люблю ли я его или ненавижу. Я жевал зёрна. На вкус они были как варёный мел.
– Малый…
На какой-то момент он стал почти серьёзным.
– … Ты хочешь, чтобы я показал тебе истинную жизнь, а ты будешь меня ненавидеть, а может любить и ненавидеть одновременно…
Решительно, он читал мои мысли. Я начал приходить в ярость. В конце концов в этом смехе было что-то нечеловеческое.
Он продолжал:
– Люди не любят радость. Она оскорбляет их. Они любят жалость. И это правильно, что они несчастные и жалкие. Но нет никакой пользы плакать вместе с ними: они будут тянуть тебя на дно собственной ямы, до тех пор, пока ты не окажешься в такой же грязи – тогда они признают тебя. Но тогда ты больше ничего не сможешь сделать для них, потому что ты будешь такой же как и они.
Он бросил на меня короткий взгляд.
– Прежде всего, ты должен выйти из всего этого, понимаешь?
– Выйти как?
На секунду он сделал паузу, перебирая своё ожерелье.
– Когда я говорю "выйти", это не значит убежать; это означает получить другие глаза. Когда ты перестанешь меня и любить и ненавидеть, ты начнешь выходить из этого. Когда ты сможешь хранить свои драгоценные бумажки в кармане с той же радостью, с какой порвал их минуту назад, ты будешь готов смеяться по-настоящему.
– Тогда для меня всё будет одинаковым.
– Нет, всё будет таким как оно есть.
– И что из этого?
– Послушай, парень, если тебе нужна философия, иди и встречайся со своими азиатскими мудрецами; мне нечего тебе сказать, я могу показать тебе, и это всё.
Он вновь удалился в своё деревянное молчание. Я начал думать, что отправился в трудное путешествие. От 35 градусов по Цельсию ночь покрылась испариной. Я разжевал ещё одно зерно и затем вышвырнул остальные за дверь. Я был спокоен, пуст, смешон, без цели, без билета, сидя рядом с человеком которому было наплевать на всё и вся. Мы были там – да, нигде, мы даже не отправились к дьяволу, и в этой экзотической пробирке мы двигались неизвестно куда; я смотрел на мерцающую ночь, опустившуюся как занавес, и ждал неизвестно чего. Я жду, о, как я жду это чудесное приключение! – я всегда готов верить в чудо, я, неверующий, у меня огромная вера! У меня, кажется, есть память о каком-то чуде, которое я пережил – кажется, я человек по какому-то недоразумению, и иногда маленькие искорки приходят и танцуют в моей ночи, маленькие светлячки, не принадлежащие этому миру, и я бросаюсь, ах! как я бросаюсь к ним, как будто я тысячи лет ждал во тьме, как будто внезапно что-то вспыхнуло в памяти: вот, наконец-то я там, я собираюсь быть там! Я бегу на песню золотой цикады.… Одной сводящей с ума вспышки, мелькнувшей в моей ночи, одного мигания на углу улицы достаточно: я готов, я иду, через секунду я пакую свой чемодан, я – бродяга маленьких вспышек. Всё валится из рук, ничто не держит, меня держит нить другой песни – что я здесь делаю?
Разве я не пережил все их радости, их печали, их жалость? Я сыграл все роли, я узнаю обман сердцем; достаточно бросить взгляд, чтобы узнать старую историю, я знаю их всех так, будто пел в их домах: богатых, бедных, детей Бога или Дьявола. Так где же тогда крик, которого я не прокричал, несчастье, которого я не знаю, ошибка, которой я не совершал. Я пропел все их молитвы, прелюбодействовал их ночами, я был "человеком" миллионы раз – я покончил с работой быть человеком! Ах! Я верю в чудо, которого нет не в их формулах, не в их небесах. И, возможно, мы находимся на краю невероятного мира, собирающегося родиться? Я больше не знаю или знал, и я путешествую в ночи как слепой пилигрим великой памяти с золотым оттенком.
О, пилигрим,
Ты идёшь под моим солнцем
Действительно
Всё является солнцем
Только моё отражение вывернуто наизнанку
Каждый жест внизу
Повторяет жест наверху
И всё обнаруживает
Вечную синхронность.
Я проснулся средь кавалькады голых ног, спешащих в разные стороны. Я находился на станционной платформе. Под моей головой был оранжевый шарф, груда сумок, а над головой афиша. Одним прыжком я вскочил на ноги; он был здесь, он сидел на корточках, и как будто наблюдал за мной. Солнце жгло гофрированное железо, я был забрызган грязью. Наш поезд ушёл. Я оцепенело смотрел на толпу, на прыгающих вокруг ворон и на свою грязную одежду. Внезапно, сон последней ночи волной радости чётко вспыхнул в моём уме, яснее, чем эта толпа. Он был живым, интенсивным, компактным, каким жизнь не бывает никогда: тысячи значений, упакованных в лёгкий запах. Я закрыл глаза, позволив подняться образу, я почти вдыхал его. Я полностью проснулся. Аромат образа раскрывался подобно цветку. И каждый лепесток открывал новый пласт ощущения, новую глубину той же самой вещи. Здесь наши ароматы плоски, они означают либо жасмин, либо грязь – они немощны; там они содержат мир. Они – запахи ощущений: страха, ненависти, радости, и фантастически точны, как будто за один присест глотаешь ужас инквизиции или запах дикого гималайского рододендрона. Просто вибрация. У меня всегда ощущение, что жизнь здесь – абстрактная копия истинного образа по ту сторону; ты входишь в неё как в карикатуру; она колет в лицо, она жёсткая, сухая, скрыта маской и ужасно неадекватна.
Я находился в довольно мрачной средневековой крепости – европейском замке, это происходило на Западе – и я шёл вниз по узкой аллее вымощенной огромными каменными плитами. Я всё ещё вижу их – твёрдые, отполированные, неровные, и высокие стены с маленькими, украшенными кованым железом балкончиками, которые, кажется, склонились ко мне. Я гулял, ощущая себя совсем маленьким, посреди мрачной, чужеземной толпы. Эта толпа имела запах. Странная, молчаливо согнувшаяся толпа. Запах подземелья. Я видел себя среди них, совсем маленьким, почти хмурым, как будто смотрел на себя поверх плеч. (Любопытно, в определённых случаях я вижу себя сверху и со стороны, будто вхожу в кого-то более высокого, находящегося позади или выше меня, и я – свидетель. Можно сказать, что я свидетель самого себя. И в этих случаях образ неизгладим, зафиксирован навечно во всех деталях, взглядом, который не приближается. Возможно, он не приближается никогда, а это я время от времени перехожу в этот взгляд.) Я спускался вниз к двери и знал, что внизу находится дверь. Но когда я продвинулся вперёд, я почувствовал, что одет не так, как должен быть одет, что делаю не то, что должен делать, я не похож на них, я принадлежу другому месту и возможно другому времени, я незваный гость, и они пристально смотрят на меня. И их взгляды становятся всё более и более угрожающими и агрессивными. Чем больше я чувствую себя чужим, тем сильнее становится их враждебность. Она поднимается со всех сторон, даже из стен, из камней – каменный мир. И я не знал, что делать. Я отчаянно искал верный жест, правильное слово: стены сжимали меня, я согнулся пополам, наполняясь серостью – это было неприятно. Немая толпа выдавила меня. Моё беспокойство росло и стало затем невыносимым, удушающим, будто моя одежда была ужасно фальшивой, даже лицо и цвет – я был пойман в своего рода карликовое "я", которое, тем не менее, было мной: я не мог найти ничего, что подходило бы мне, не мог делать то, что они делали; не знал их слов, не знал жестов – всё было угнетающим. И, конечно же, подошёл полицейский, и у меня не было даже паспорта, у меня не было ничего – меня посадили в тюрьму и заключили в эту жуткую каменную крепость…. Внезапно, выпрыгнув неизвестно откуда, посреди аллеи появилась огромная белая лошадь – белая, светящаяся, о! благородное животное, и высокая, настолько высокая, что почти доставала до верхушки стен, доминируя над толпой. Огромная, гигантская грудь. И прежде, чем я успел понять что произошло, я обнаружил себя на её спине, я уносился прочь – это был фантастический галоп. Богоподобный галоп. Всё уступало мне дорогу: толпа, двери, стража – ничто не оказывало сопротивления. Затем, внезапно, открытое, широкое пространство, свобода, чистый воздух – все рододендроны Гималаев в одном дыхании. Мои лёгкие были наполнены, я расширился и почти засветился – я вновь обрёл свой рост и свой цвет. Освобождение.
– Вот, пей.
Я до сих пор ощущаю эту белую гриву в своих руках, тёплые бока под моими бёдрами, ветер, хлеставший в лицо, радость в своих венах. Уносимый победоносной непреодолимой силой…. Мы въехали в лес.
– Вставай! парень.
Он держал стакан с чаем и немного чолума. Железные тележки катились сквозь влажный воздух. Вороны вокруг меня хлопали крыльями, место было похоже на бункер.
– А наш поезд…?
Он удивлённо посмотрел, затем величаво он указал на два поезда у противоположных платформ, где шла погрузка топлива.
Я посмотрел на солнце. Тень указывала, что поезда идут на запад.
– Но мы оттуда приехали!
Он пожал плечами и подобрал посох.
– Пошли, время, отправляемся в дорогу.
Так началось адское путешествие. Мы шли на запад, потом на восток, иногда на север, но только затем, чтобы тут же вернуться на юг – и возможно, мы до сих пор находились не так уж и далеко от того же самого порта? Я смотрел на время, но было всё равно, было ли четверть шестого или семь часов – всегда время потеть и есть чолум, и когда была ночь, я знал об этом. Отвратительно. Я вышвырнул свои часы. Он рассмеялся, как обычно. Я его ненавидел. Ну и что? Я отправился в путь, поэтому должен идти до самого конца – идти куда? Я поменял две банкноты на медную тарелку и кусок мыла. Я был экипирован как нищий. Даже если мы однажды придём в порт, какое это имеет значение? У меня не было даже пайсы3 на бритьё и я выбросил свою обувь. Если я приду к консулу…. Репатриированный принудительно, мне известен этот рефрен и эта красная ленточка. И репатриированный куда? Я возвращаюсь в Крепость и всё начинается заново.
– Ты скажешь мне, зачем я сюда пришёл?
Он не ответил.
– И не раз: три раза, ты сам говорил.
Он даже не шелохнулся. Он был как чурбан.
Три раза? Я приходил сюда не три раза, а тысячи раз! Это место было как чёрная лава, такое же древнее как Долина Царей. Но это не было "здесь" с гофрированным железом и железными дорогами, а внутреннее "здесь", бесконечно более горячее, острое, всё более и более острое – подобное запаху той молчаливой толпы. Иногда я даже боялся раскинуть руки, как будто мог ещё раз коснуться страшных стен. Возможно, это была Судьба: я мог видеть её, мог почти касаться её в этой влажной атмосфере. Нет, Судьба не является тайной; напротив, это хорошо известная, часто повторяющаяся ситуация. Медленно и уверенно меня загоняли в ловушку, и я буду пойман, без какой-либо возможности побега, перед… перед чем?
– Кого я убил?
Он молчал, перебирая шарики рудракши. Убил…. Убил, это только заметка из новостей на газетной полосе; а глубоко внутри нас существует радикальная вина, перед которой все преступления на земле – ничто, и это преступление, обнажённое, уникальное, одинаковое для всех. Что-то на страже, в глубине, подобное съёжившемуся животному, и внезапно пойманное ослепительным светом фары. Нечто, что борется со смертью, что не хочет и говорит нет! Которое сжимает себя тисками более крепкими, чем железо. Это находится там, в самом низу.… Я знаю это, всегда это знал и ждал этого часа, как будто все минуты моей жизни были лишь репетицией этого момента.
– Что ты хочешь, чтобы я тебе сказал, парень? Какая польза от разговоров, ты должен понять…. Понять, не означает знать, это означает занять определённую позицию внутри. Когда придет время – ты поймёшь. Ты и народ в твоей стране, вы видите весь мир сквозь свои бинокуляры и не понимаете ничего.
Я был взбешён. Он прислонился к колонне платформы, сидя со скрещёнными ногами и чувствуя себя как дома – он всегда был дома: на платформе, в купе, в ночлежке, в грязи, в шипении бойлеров (он кажется намеренно выбирал эти места), искусанный москитами – и все люди, спешащие по платформе, были слугами в его дворце. Всезнающий чурбан. А когда он не играл чурбана, он смеялся или читал лекции козам. Это было отвратительно. Фактически, он постоянно находился в засаде, на меня; у меня было ощущение, что он вкручивает в меня винт, миллиметр за миллиметром, и приближается к невидимой точке.
– Это просто, парень. Фактически, всё восхитительно просто. Я собираюсь рассказать тебе…
Он фыркнул и затянул свой шарф.
– Послушай, однажды, когда я был ребёнком, был кто-то кого я очень любил. Она уехала; её забрали в госпиталь. Я очень страдал. Затем я понял, что это на самом деле неестественно, не видеть её просто потому, что её тело больше не находится рядом со мной. Я хотел видеть её всегда… И надо полагать, я очень сильно думал о ней? Я очень сильно думал о ней, я крепко прижимал её к сердцу. И затем она оказалась там. Я увидел её, я узнал, что она делает. Она была глупой гусыней, я это потом понял. В конце концов, от лица устаёшь. Тогда я начал напряжённо думать о реке, которую очень любил. Она тоже оказалась там, я её видел, знал, когда паромщик отчалит от берега, я даже знал, когда пойдёт дождь. Но, в конце концов, и от реки устаёшь. Я напряжённо думал о завтра, потому что всегда ждал чуда, и тогда я увидел, что упаду в цистерну, доставая воду – на следующий день я чуть не утонул в цистерне. Я думал о разных вещах, и всё было там, достаточно было только обо этом подумать – ты толкаешь, расширяешься и затем… видишь. Но внезапно, однажды, ты наталкиваешься на бордюр, дочь соседа заболевает краснухой, а река спокойно течёт. Затем я очень напряжённо подумал о том, что остаётся, что всегда приносит удовлетворение …
Его взгляд остановился на стае голубей, затем он закрыл глаза – он ушёл…. Ничего, никого. Меня всегда удивляла внезапность, с которой он отсекал все контакты. Или он внезапно открывал один глаз, делал самый неожиданный жест или, вдруг, поднимался посреди ночи и садился на поезд, или выпрашивал чашку чая, когда я испытывал жажду, или дёргал меня за рукав, когда я думал чёрт знает о чём. Затем хоп! он растворялся снова, и все москиты станции не могли заставить его сдвинуться даже на мизинец.
– Нечто, на что ты можешь смотреть всегда, ты знаешь, что это?
Он открыл глаза и снова шумно вдохнул носом.
– В твоей стране люди не знают как смотреть. Поэтому они всё время изобретают что-то новое, чтобы смотреть на него; изобретают что-то для того, чтобы видеть дальше, видеть ближе, чтобы видеть сквозь, чтобы видеть косо – но их глаза никогда не наполнены, также, как никогда не наполнены их сердца и уши. Вы превосходные изобретатели. Но это не так, вы совсем ничего не изобрели – вы всё сымитировали. Впоследствии люди скажут, что вы были великими фальсификаторами. Но вы не смогли ухватить за хвост Настоящую Вещь… Мир прост, малыш, я говорил тебе, есть только одна вещь, которую нужно найти, а не две: тогда изобретено всё, каждый день и каждая минута дня. Неистощимое изобретение жизни. И ты удовлетворён, удовлетворён всегда, о!
Он зажал пальцами нос и энергично высморкался. Я был ошеломлён.
– Саньясин, ты видишь будущее. Тогда скажи мне, что висит надо мной и надвигается на меня, я это чувствую...
– Но я не вижу будущего, неуч! Я не пытаюсь его видеть. Я вообще не пытаюсь. Голова пуста, и затем она заполняется образом именно в нужный момент.
– Тогда почему ты сказал, что я приходил сюда три раза?
– Откуда я знаю? У меня нет никакой мудрости за исключением того, что мне вкладывается в рот.
– Ты скользкий как угорь, Саньясин, это очень удобно. Но я хочу знать, понимаешь, я хочу прикоснуться, увидеть.
– Ты увидишь и прикоснёшься. Но ты же не можешь попросить осла прикоснуться к угрю, а? Твой осёл должен будет научиться плавать. Это логично. Ты говоришь: "Я хочу видеть" и затем, ты руками закрываешь глаза, потому что боишься, что это не будет выглядеть как мешок с отрубями. И если это в точности не похоже на мешок с отрубями, ты этого не видишь! Ты находишься прямо посреди чуда, о, простофиля, и не видишь его!
Он взял медный горшок и сунул его мне.
– Вот, чистый как он. Короче, ты хочешь чего-то другого, оставаясь тем же самым. Кроме того, в действительности люди не просят "чего-то другого", они просят всегда ту же самую вещь с некоторыми улучшениями, они просят о том, чтобы стать сверхослом. Но они никогда не поймают угря: они только могут создать словарь угря.
– Тогда скажи мне, что нужно делать для того, чтобы видеть.
– Не нужно делать ничего, мой мальчик. Нужно разрушить.
– Что?
– Всё, что мешает.
Внезапно, он протянул руку к голубю возле вокзального буфета:
– Видишь этого голубя… что он делает? Он клюёт известь. Почему? Потому что он собирается откладывать яйца и ему нужна известь для скорлупы. Ему нравиться известь? Нет. Он знает? Нет. Но он действует. Тебе не нравится известь или чолум, также тебе не нравятся полисмены, москиты, козлы и … кто знает ещё что. Но тебе нравятся свобода, музыка, птицы, желе из гуавы, и кто знает, что ещё. Поэтому ты не знаешь и не действуешь. Ты полон своей собственной историей, ты слышишь только собственную музыку. Но я говорю тебе, что когда ты опустошишь себя от своей музыки, ты начнёшь слышать что-то ещё. Ты пойдёшь и клюнешь именно то, что необходимо, и в каждый момент у тебя будет правильная мысль. Когда я говорю "пора", это значит пора и мне не нужно сверяться с расписанием: поезд уходит. Разве я не ждал тебя возле чайной лавки?
На этот раз я был заинтригован. Дверь открылась, и масса мелких деталей прыгнула с разных сторон: его непредсказуемые жесты, его почти угрожающий способ делать что-либо внезапно, без какой-нибудь связи, и, тем не менее, это всегда было верно. Как сегодня ночью, когда я лежал на мешках с пальмовым волокном – внизу находилось гнездо скорпионов!
– Ты знал, что там были скорпионы?
– Нет, идиот! Я совсем ничего не знаю, я действую. Кроме того, это неверно, я не действую: действует "то". "Я" совсем ничего не делает, оно копирует, имитирует… и делает ошибки.
– Но как…
– О, какой ты тупой! Есть только одна жизнь, малыш. Ничто не разделено: мешки, скорпионы, ты и я. Это одна жизнь. Скорпионы не спрятались! Это ты спрятался в своей голове!
И его способность вскочить в поезд именно тогда, когда он трогается, попросить именно у того человека (и никогда дважды), или разбудить меня именно тогда, когда я борюсь с жуткой змеёй…. И вдруг, у меня появилось чувство, что в этом есть намного более радикальный секрет, чем божественные видения.
Всё равно, я его ненавидел.
– Твоё правильное время – это хорошо, но какой цели оно служит, если мы идём в никуда?
Затем он стал серьёзен. Я даже подумал, что он хочет сказать что-то резкое.
– Я собираюсь куда-то, и это куда-то – везде, и важно быть вовремя, точно, каждую минуту. Потому что если я не буду вовремя здесь, я никогда не буду вовремя нигде.
– К чёрту всё это, это не жизнь, ездить с востока на запад и с запада на восток, как будто мы помешались на железных дорогах, и продолжать есть чолум с сажей или сажу с чолумом! Скажи, какого дьявола я тут делаю? Жизнь создана для того, чтобы служить какой-то цели, не так ли? Я не знаю…
– Да. Ты не знаешь.
– А мир и другие? Что ты делаешь для других, а, скажи мне? Ты смеёшься? Какая от тебя польза? (Не знаю почему, я внезапно стал филантропом – как будто я был рупором обиженной Армии Спасения). Мы находимся в мире для того, чтобы делать что-то, не так ли? Что мы делаем на этих проклятых станциях, я тебя спрашиваю? Посмотри на этого прокажённого, как насчёт госпиталей…
– Они полны невежественных людей, таких же как ты.
Он уставился на прокажённого.
– Этот нищий тащит за собой толпу абсолютно чёрных пиявок… Послушай, малыш, в мире есть только одна болезнь; я говорил тебе, мир прост. Пока человек не захочет исцелиться от этой болезни, можно построить миллионы госпиталей, но ничто не будет исцелено. Ты ищешь чего-то другого – хорошо, ты должен избавиться от старья. И самое трудное избавиться не от зла, а от того, что ты считаешь добром. Нет ничего более липкого, чем доброта. Это последнее, что уходит. Это последняя стена и наиболее твёрдая, потому что её не видно. Но если ты не опустошишь себя от своего зла и своего добра, у тебя не будет никакого права на широкую истину. Ты ничего не увидишь, ничего не услышишь, ты не узнаешь ничего, кроме собственного шума и своих добродетелей, которые никогда ничего не исцеляют, даже тебя. Достаточно. Я всё сказал.
Впервые он говорил так долго, и как оказалось, в последний. Кроме того, у меня больше не было никаких вопросов, я был пойман борьбой за жизнь.
*
Так думал Нил.
Он думал так, но люди думают о многих вещах. Они думают, что они добрые, злые, торговцы, короли или мудрые люди. Они не знают, чем являются, они ещё не родились…. Он верил, что сражается за жизнь, но это смерть сражалась в нём, и это моя жизнь хотела в него войти. Люди не рождены, если они не умерли для смерти, они – живущие трупы: умирают и торговцы, и короли. Действительно, я наблюдал за ним, я никогда не переставал наблюдать за его судьбой здесь или там, за путешественником, не имеющим настоящего имени, поскольку они идут безымянные и бессмысленные, пока я к ним приближаюсь:
Пьер или Поль, Поль или Пьер,
Они высадились в это тело,
Они двигаются словно марионетки,
Они не знают ни откуда пришли
Ни куда идут,
Они серые, они идут быстро.
Но я тайно приближаюсь, пока мимо проходят столетия, пока изнашивается черепаший панцирь; однажды я положу свою руку на его плечо, я отброшу на него свою тень, или так подумают они, поскольку обнаружат, что мертвы, ещё не успев родиться, они обнаружат меня благодаря этой растущей тени:
Они пробуждаются одетые в чёрное
И обутые в свинец
С пламенем из боли, выкрикивающем своё первое имя
Они абсолютно чёрные
И неудовлетворённые
Они собираются умереть, возможно,
Они хотят умереть и не хотят.
И когда моя последняя тень окутает его последний крик, я войду в него, а он войдёт в меня, поскольку мы едины всегда: я – его брат света, мирная бесконечность, наблюдающая за путешествием по вечным холмам; он – мой упорный исследователь, мой пилигрим с потайным фонариком, мой великий костёр на открытых вершинах; я его спасение, он освободитель моих бездн.
*
Вряд ли он заговорит снова; он даже делал вид, что не замечает меня, будто я был случайно оказавшимся рядом пассажиром, и когда я хотел привлечь его внимание, он поворачивался ко мне спиной и продолжал перебирать чётки. Иногда на этих станциях я приходил в такое отчаяние, что был готов целовать его руки за одно единственное слово любви, обращенное ко мне, или, возможно, я бы начал рыдать как идиот. Поэтому я стиснул зубы и считал проносящиеся мимо вагоны. Не было ничего и никого. Я находился даже не в конце мира, даже не в отрицании, которое всё равно является утверждением чего-то: я находился в небытии, в этой липкой сырости со спешащими вдоль железнодорожных путей козами, и прокажённым со съеденными руками; единственная разница между нами была в том, что у него уже больше не было никакой надежды, а у меня всё же была – но на что? Я не знаю. Возможно, он хотел, чтобы меня оставили последние надежды. Возможно, он хотел, чтобы я превратился в решето, как и моя рубаха.
У меня было впечатление, что он убивает меня маленькими дозами.
Проходили дни и месяцы. Или это были года? Я больше этого не понимал, время потеряло своё значение. В действительности, у меня было даже ощущение, что это было движение не вперёд, а назад, далеко, далеко назад в старую историю, к концу мира, и каждый день я должен был разрушать историю для того, чтобы приблизить это место.
И в этом пылающем хаосе продолжал возвращаться всё тот же вопрос, острый, скрежещущий как вагон – что? что это значит? Что находится там? Итак, я создал для себя жизни подобные молнии: человек с бульвара с портфелем в руках – что? в чём смысл? Прогуливающийся портфель; никого нет, только маленький прогуливающийся портфель. Человек на кровати из алюминия – что? в чём смысл? Маленький молоток, который стучит и стучит – нет никого. Человек со стетоскопом, человек у руля. Все мои маленькие люди потерпели крах один за другим, не удержался ни один! Если я уберу все жесты и приспособления, не останется ничего, кроме бродяги на платформе и старого вопроса, пылающего внутри – что? в чём смысл? Где тот настоящий момент, фрагмент существования без театральных декораций и без жестов, и без тех, кто создаёт вокруг суету? Нет никакого фрагмента, нет ничего! Есть скрипящие оси и вороны, бродящие по платформе. И неистовый, пылающий вопрос.
Да, есть этот огонь внизу, только это. Человек, это, прежде всего – огонь, подобный первозданной туманности.
– Давай, собирайся.
Он поднял меня глухой ночью, и мы побежали за призраком поезда – только для того, чтобы вернуться сюда завтра, возможно, и я не знал, находился ли я здесь или там, и находился ли этот хаос внутри меня или снаружи. Я рухнул от истощения в каком-то углу, и всё вокруг меня рухнуло: дома, замки, храмы, места, которые я даже не знал, из других стран и других веков. Каждую ночь всё вокруг меня рушилось. Всегда одно и тоже; я шёл в новую область, будто я всегда искал определённое место – прошлой ночью там находилась колонна, огромный столб, и я, очень маленький, всегда очень маленький в этом просторном каменном зале с надписями на стенах, два огромных распростёртых крыла, нарисованных голубым, подобных крыльям египетского бога – и затем, вдруг, удар грома! Всё рухнуло, фантастический хаос, земля разверзлась. Я находился под землёй. И именно в тот момент, когда я был готов с криком проснуться, я увидел себя: высокого, одетого во всё белое и почти светящееся, с трудом выбирающегося из развалин – каждый раз одно и то же видение. Существо, одетое в белое, неуязвимое, вышедшее из катаклизма. Оно возникло из жизни, или разновидности жизни (или, возможно, из определённого переживания, которое создаёт крепости, замки, храмы) и в тот момент всё было очень знакомо: это место, где я "дома"; и на следующую ночь я вхожу в другое место, другую жизнь, и всё начинается сначала. И это никогда не является тем местом, никогда моим домом! У меня нет никакого убежища.
– Саньясин, что всё это значит…
– Ничего не значит. Вещи не имеют никакого значения, мой мальчик, они есть… ты, ты или есть – или тебя нет. Если ты есть – ты понимаешь; если тебя нет – ты не имеешь никакого значения.
Я его ненавидел. Иногда мне на ум приходили безумные идеи: толкнуть его под поезд и покончить с этим – эх! полностью покончить. Но идея толкнуть его сзади вызывала во мне отвращение; мне хотелось схватить его за горло и медленно душить, лицом к лицу.
Он внезапно посмотрел на меня.
– Вот.
Он подал мне свой нож.
– Однажды он может пригодиться тебе, сохрани его.
И вновь начал перебирать чётки.
Я побледнел как полотно. Взял нож, покрутил в руках. Мои глаза расширились. Передо мной всё ещё стояла картина: вороны, прокажённые, надпись на тюбике "только для наружного применения", голый ребёнок, плескающий воду себе на голову…. Эту надпись, уверен, я возьму с собой, в другую жизнь, даже ядовито-жёлтый клочок материи на пояснице ребёнка. Возможно, однажды, на станции из двадцать второго тысячелетия, я проснусь ещё раз у основания разрушающегося уличного фонтана.
Затем я начал думать, что исчезнуть должен не он, а я. Исчезнуть? Исчезнуть куда?… В смерть? Нет никакой смерти! Это миф. И мельком на платформе я увидел нечто, похожее на сказочный замысел: справа, слева, сверху, снизу, внутри; стены, стены, повсюду; здесь, с той стороны и со всех возможных сторон – никакого выхода. Всё полностью спрограммировано, математично и спланировано. Взрываешь динамитом один угол лишь затем, чтобы войти в другой. Нет никакой смерти, просто переходишь в другую комнату! Где этот представитель никогда не существовавшей земли – свободный человек?... Я вытащил нож. Открыл. Это был непальский крис со свастикой. Саньясин продолжал перебирать своё ожерелье. Он тоже был заключённым в оранжевой робе, точно также как и все мы.
Я почувствовал сильное головокружение. Я не знал, смогу ли повернуть голову направо или налево; меня затянули в свинцовую смирительную рубашку. Это была она: точка "Х", точка невозможности. Я находился там. Больше невозможно ни вернуться, ни двигаться вперёд, ни идти вверх или вниз, ни даже ухватить обнадёживающую мысль. Даже мысль была ловушкой. Затем всё произошло очень быстро, как в тот момент, когда тонешь – ускоренный фильм: десять лет жизни в одну секунду, десять разношёрстных "я", пришли для того, чтобы лопнуть как пузырьки, каждый со своей маленькой историей: каждый образ – жизнь. И это всегда был один и тот же образ, на всех широтах, во всех одеждах: я был завёрнут в гамак и дрожал от лихорадки – это была моя первая ночь в девственных лесах южной Америки – нет, не малярия, не тропическая лихорадка – жар, это всегда был жар, как единственный выход, единственный и последний способ догнать корабль. Я только что покинул корабль, я не могу на него вернуться! Я только что прибыл из Европы, в городских туфлях, в джунгли, кишащие змеями. Вместо ног у меня были два железных штыря, руки, распухшие от волдырей, и ночи, шипящие как паровой котёл – это было невозможно.
На следующий день я громко смеялся и нашёл свою первую крупинку золота. Я стал золотоискателем.
И снова ночь в бразильском сертао и я, скрючившийся в хижине, без цента в кармане, без карты, не знающий даже куда иду или что делаю, затем, вдруг, появляются плантаторы, которые увозят меня на грузовиках, гружёных мешками какао; и я еду сквозь ночь, как будто меня увозит расстрельная команда – и затем, я вновь рассмеялся. Я выращивал какао. Я стал плантатором. Каждый раз есть кто-то, кто собирается умереть, кто-то, кто должен быть реализован. И если он не реализован, это – невозможно: умираешь полностью. Но они снова растут как сорняки. И каждый раз это спускается на одну ступеньку ниже; всё глубже, всё безжалостней; и на каждой ступени, куда спускается этот парень, умирать всё труднее, цепляешься всё больше и больше, как будто приближаешься шаг за шагом к последнему оплоту, последней адской и непокорной марионетке, неподатливому Нет в самом низу. И на этот раз я вновь собирался подхватить свою лихорадку, но в этот раз я больше не был ни моряком, ни плантатором, ни золотоискателем. Я был ничем, и это был двадцать второй вагон для угля. Я уже приметил угол возле ящика с инструментами; я пойду туда и свернусь на его трупе как дикобраз – снимусь с якоря и уйду во тьму.
– Ты маленький бездельник!
Он опустил кулак на мою спину. Нож выскользнул из моих рук.
Я позеленел, потом побелел – я сменил все цвета радуги. Из левой руки текла кровь. В его глазах не было и следа смеха.
– Ты бездельник.
Я пришёл в себя.
– Ты уверен, что я вернулся убить не тебя?
Он посмотрел на меня спокойно и твёрдо. Затем он опять стал перебирать чётки.
Моя лихорадка прошла.
– Саньясин…
Он сплюнул перед собой.
Я посмотрел на кровь, капающую на цемент, нож лежал на земле. Я не знал, то ли я сейчас зарыдаю как женщина, то ли брошусь под поезд.
– Саньясин, с меня достаточно твоей грязи. Достаточно путешествий, достаточно…
Я остановился. У меня больше не было слов. Я был похож на глядящего мертвеца. Он встал.
Спустя пять минут он вернулся с парикмахером.
– Если ты думаешь, что он тебя очистит – вперёд, человек. Видимо в твоей стране они очищают.
Парикмахер расположился. Яне двигался с места.
Я не был мёртв, нет. Я только удивлялся, как этоможет жить: я скользил куда-то, если на пять минут закрывал глаза. "Я"… всегда существует "я", которое ускользает, как угорь из стеклянной банки, и пока есть это "я", всё будет необходимо переделывать! В мире есть только одна загадка: без этого "я" ты не можешь жить, (или можешь?), а с ним задыхаешься? Это центральное противоречие, узел… который содержит всё. И чем ближе приближаешься к центру, тем больше это похоже на адский огонь.
Парикмахер раскрыл свою сумку. Внутри было всё, что нужно для бритья, чистки ушей, стрижки ногтей и пудрения подмышек. Он наполнил свою чашку до краёв и сел на платформе передо мной на корточки. Я посмотрел на него – посмотрел, ничего не понимая. Я находился там, но был захвачен своего рода равнодушием; это правда, кого-то брили на платформе; на ящике с инструментами стояла изящная девушка, размахивая жестяной банкой с маслом "Dalda", немного грязной ваты в сумке, локомотив на девятом пути, путешественники…. Мир, кажется, разбегался по маленьким кусочкам, спеша в разные стороны, каждый со своим маленьким кусочком существования, со своим маленьким делом в руках – они разграбили всё. По пути они украли у меня – меня. Была лишь пухлая подмигивающая девица, тип, время от времениобрызгивающий и кромсающий мою бороду как сахарную плантацию.
Была жгучая боль. Это жжение было именно тем, что связывало всё. Если бы не было этой боли, то мир, возможно, взорвался бы как фейерверк, подобно стае чаек, покидающих голую скалу под иссушающим солнцем. Я начал соскальзывать во что-то находящееся вокруг меня, почти видя себя снаружи, но я больше не был главным объектом: казалось, что я с таким же успехом мог быть чем-то ещё, казалось, это было лишь вопросом точки зрения: помещаешь себя сюда, туда или куда-то ещё. Ты – парикмахер, кули или девица. И у меня было смутное впечатление, что это "ты" было всем, по желанию. Но передо мной также находилась и черная голова парикмахера, который меня держал. Он украл мой взгляд, как моё отражение в зеркале. Возможно, тот человек, который брился, тоже воровал мой взгляд в течение тридцати лет…. Внезапно, ко мне всё вернулось: та же сцена, тот же образ – ясные, о! такие ясные… – всё повторяется. Существуют моменты, когда жизнь повторяет себя. Возможно, Судьба и является этими моментами повторений. Я шёл в ванную комнату, в сопровождении двух полицейских, после трёх дней допросов. Я опустил голову в умывальник и выпрямившись, увидел в зеркале другого. Совершенно необычное лицо и глаза – эти глаза – смотрящие на меня с сумасшедшей интенсивностью, как будто я перешёл в зеркало: "Нет, это не я!" Оцепенение – и затем, это "нет". Это было восемнадцатого ноября. Мне было двадцать лет. Именно там всё началось. Это была отправная точка, первая настоящая минута в моем существовании, как будто я впервые покинул этот регистрационный список. У нас у всех есть фальшивая голова в жизни, но мы к ней привыкли и вдруг, она перестала быть мне привычной; я шёл с фальшивой головой на плечах и фальшивым было всё: моё имя, моя страна, мои документы. И с того дня я повсюду ищу того, кто смог бы заменить мне голову, оставленную в зеркале.
– Тридцать пайсов.
Оставалось только это горение, которое удерживало всё вместе. Когда оно прекратится, я, возможно, тоже улетучусь, оставив на платформе маленького чёрного парикмахера и плакатную улыбку?
– Ты хочешь, чтобы я поговорил с тобой, парень?
Он наклонился ко мне с сияющей улыбкой; и "я" было просто жесткой точкой, обращенной против чего-то – упрямо против: против него, против парикмахера, против всего.
– Ты бьешься головой в стену – гигантскую стену…
Он дунул.
– Такую же толстую, как лист рисовой бумаги!
Он рассмеялся, как возвращающийся из воды морской лев. Я посмотрел на него. В моём сердце больше не было ненависти. Я был слишком далеко.
– Если бы ты перестал думать о вещах хоть на минуту, это бы закончилось. Одна минута, и ты выключишься. Комедия закончится! Это завеса, понимаешь, дымовая завеса. А! Люди сумасшедшие, парень, если бы они прекратили думать об этом хоть на минуту, они стали бы королями!
– Саньясин, я измотан.
– Для того, кто измотан, ты слишком хорошо извиваешься!
– Я на пределе, Саньясин. Я умоляю, послушай меня, я устал и мои глаза горят. Не могли бы мы подняться в Гималаи, туда, где всё белое.
– В Гималаи!
На этот раз он откинулголову назад. Я думал он взорвётся.
– Гималаи…. Но когда ты спустишься с Гималаев, всё останется тем же самым! Всё должно будет начаться сначала. Ты хочешь быть духовным туристом?… Ты не понимаешь, глупец, что я предлагаю тебе чистый мёд, вечный снег на всех широтах!
Он протянул руку и сильно надавил на углубление на моей груди.
– Гималаи там….
И там вспыхнул огонь.
– Собирайся в дорогу, время.
*
Я погрузился в круговерть железных дорог и горящих огней платформ, усеянных чудесными рисовыми полями, откуда взлетали птицы. Мы двигались на восток, но с таким же успехом это могло бы быть и севером и югом, и я уже не знал, двигаюсь ли я снаружи, по пустыне, усыпанной огромными камнями, или в хаосе своей души при ярком пламени раскалённой до бела печи. Я продолжал идти бесконечно, назад во времени, всё более опустошённый и старый, горящий, как остов, пожираемый солнцем; я спускался в предысторию души, в первую складку боли под великим, огненным, неподвижным взглядом – который не чувствует ничего, не хочет ничего; я нисходил в водопады камней и разверзающиеся пропасти, и поднимался снова; я сворачивался в чёрные кольца и задыхался; я ожидал неизвестно какой катастрофы или поражения, как будто некий чешуйчатый железный монстр появится в конце концов из горы и сожрёт весь этот ночной кошмар – и меня вместе с ним?
Наконец-то я подошёл к концу путешествия. У меня больше не было и намёка на убежище: я был опустошён и уничтожен. По правде говоря, мы нуждаемся в черепашьем панцире, чтобы поселить там свою ничтожность, и когда ураган разрушает этот дом, мы обнаруживаем себя раздетыми, если не находим храбрости вместить в себя всё. И, возможно, судьба придёт и будет разрушать все наши дома, наши тела и нашу любовь, одно за другим, до тех пор, пока мы не станем способны любить всё и не создадим своё убежище в теле которое не умирает. Жизнь пролетает мимо на адской скорости, она пролетает на сумасшедшей скорости в наших домах из железа или пуха, в наших любимых меблированных комнатах. Она бежит к никакой станции или, возможно, к созвездию Лебедя на скорости сто сорок тысяч километров в секунду, в миф, который мы называем "завтра". А завтра не приходит никогда, на поезде никогда не достичь созвездия Лебедя. Жизнь бежит и бежит, волоча за собой ящики с нашими несчастьями, нашими пустяками и нашими избранными мыслями, она бежит и ничего не происходит – за миллионы и миллионы лет на планете – никого, ни кошки, ни одной живой души! Или всегда одна и та же тень, бесконечно повторённая тень – через зимы и осени, Акрополи, пирамиды, печальные пригороды – каменный или бетонный век; мы всегда находимся в завтра – так было вчера и всё начинается заново. Я ехал на всех поездах и все они идут по кругу. Но где находиться моё созвездие Лебедя, моё убежище, которое не сдвинется с места?
О, путешественник,
Ничего не происходит на этой маленькой планете
За исключением тебя,
Ты – единственное событие.
Итак, я закрыл глаза. Действительно, не на что больше смотреть. Я положил свой остов на дно ящика, сидя в запахе маленьких индийских сигар, замкнутый и одинокий, как сидящие на корточках перуанские мумии. Не мёртв ли я в самом деле? Кто пульсирует внутри? Что? Я протянул руки внутрь могилы, которой являлось моё тело, и не ухватил ничего, кроме этого горящего вопроса, этого очень маленького "что?" – безмолвного, не имеющего никакого значения – тёплого биения в моих стенах. У меня не было ничего, я был ничем кроме этого – огнём, который горит – что ещё было там?
О, брат, подобный мне в глубинах этой могилы – что заставляет человека жить? Что? Единственный вопрос. Я не прошу не величия, ни богатства, ничего, что основано на ощущениях, никаких видений, никаких галлюцинаций, никаких сказочных могуществ, только это – что заставляет биться моё сердце, что заставляет его быть? Только этот маленький вопрос, не больше жучка-светлячка…. В своей жизни я задавал много вопросов, и этим вечером я увидел, что это всегда один и тот же вопрос: в человеке есть только один вопрос, маленький крик внутри, который всегда кричит "что" – чистое "что". Это всё, что у меня есть, всё, что я хранил своими ночами, моё единственное имущество, моя единственная жизнь – моя слепая жизнь, горящая жизнь, жизнь более истинная, чем жизнь. Можно убрать всё, но это останется. Можно добавить всё, а это останется неизменным. Можно поместить это в тюрьму, во дворец, в поезд, это останется тем же самым; швырнуть в него золотом или грязью, а оно всё равно будет светиться и гореть внутри; это человеческий крик, возможно, животный крик и крик растения; маленькое пламя внутри, которое горит повсюду, которое населяет всё, подобное золотой искре в сердце вещей, подобное чистому звуку в глубинах всего, который наполняет всё, молится повсюду; который вибрирует, вибрирует в пустыне и звёздах, в боли и радости – то, это повсюду, в начале и в конце, в центре всего: одна уникальная жизнь миллионов огней.
Я опустил на мир занавес. Я взял этот огонь, как птицу в свои ладони, и не знал, что делать. Он был тёмным и тягостным в глубинах этого тела, возможно он был ничем – но он был всем. Ах! что ещё находится там? Снаружи с грохотом проносятся поезда, проходят люди – это похоже на смерть с открытыми глазами; внутри это похоже на жизнь, которая ещё не была рождена. Я смотрел на это ничто, маленькое горящее ничто; оно было незначительным, незаметным, но живым. Кажется, я находился в углублении моей груди. Я взял эту птицу-тепло и так сильно прижал её к сердцу, что возможно, она будет жить, я смотрел на неё так пристально, что возможно, она расправит свои крылья и унесёт меня прочь. Я разговаривал со своей птицей (или это она разговаривала со мной?). Это было похоже на невнятное бормотание, молитву не принадлежащую никакой церкви, одинокий запинающийся звук: "Я не знаю, я не знаю, но я чувствую; я не вижу, я не вижу, но я чувствую – я чувствую, чувствую". Слабое пламя чего-то, что хочет жить, так сильно нуждается в жизни: "О! это должно быть, поскольку я так жажду этого, это должно быть, это должно быть". Это почти отзывалось болью в моей груди. "Где это? Где это? Я жил миллионы лет, я стучал во все двери. Где пространство, где жизнь? Где моё великое солнце, в которое можно погрузиться с распростёртыми крыльями и, наконец, это было бы то – то, то. Ах! Жизнь не жива, жизни ещё нет, а что есть? Мимо пролетают дни и недели, тела ходят, тела умирают, сердца полагают, что они любят, часы и часы уходят на то чтобы приукрасить, накормить и одеть тело – а где же истинный момент, широкий момент, момент острой радости существования? Где жизнь, похожая на погружение крыльев чайки в спину огромной волны?" И всё моё сердце собралось там, в биении этого пламени, в этом безмолвном крике, и я толкал и толкал эти стены. Я был компактной плотностью, удушьем, клубком ограниченного пространства, как будто все гигантские волны мира и все крики диких чаек собрались там.
И, внезапно, всё умолкло. Больше не было ни молитв, ни слов, ни чувств. Молчание, неизвестное мне. Это не было отсутствием звука, не было даже исчезновением затёртых молитв, умиротворением сердца, это была субстанция, созданная из молчания, подобная потоку твёрдого молчания – замораживающее молчание, опустившееся на меня. Нечто, захватывающее всё: мысли, сердце, движения тела, и окутывающее или заворачивающее их в мягкий, невидимый снег. Оно было компактным и прозрачным одновременно, как кристалл, подобное заиндевевшей утренней заре, откуда поднимаются песни Шантеклера. Я был пойман, пригвождён этой холодной плотностью, я больше не очень понимал, кто же был пойман: поймано было это. Это было похоже на снежное нашествие, которое просачивалось через все поры кожи, медленно и мягко прививающее себя, будто наполняя все клетки тела мелкими пузырьками воздуха; его пронизало воздухом, оно расширилось и почти раздулось; тело стало пористым, самодостаточная плотность начала ускользать через тысячи мельчайших отверстий в некой экспансии лёгкости. Это было похоже на бесчисленные маленькие дыхания, которые дышали во всех направлениях, создавая пенную свежесть. И одновременно, я или то, что было мной, разливалось по горизонтали. Оно разворачивалось, распространялось, удлинялось до бесконечности во всех направлениях, и Я…я не знаю – оно расплавилось, ушло. Это был экран, блокировавший пространство. Оно ушло, и вошло всё: непредвиденное дыхание, не перестающее наполняться и течь, течь повсюду, подобно жидкой свежести огромных сиреневых полей ночи. Больше не было никаких барьеров, никаких препятствий: я прошёл сквозь все поры своей кожи, я потерял себя в сладостных водах ночи. Поезд, с грохотом пролетающий мимо городков, станций, деревень; голоса, окликающие меня среди неподвижных полей: звуки больше не достигали меня, они поднимались из огромной чистой ночи и терялись на расстоянии, в высоких травах моего молчания. Всё было абсолютно спокойным. Настолько спокойным, что больше не существовало ни моего дыхания, ни моего веса; нигде ни малейшей неровности моего я, оно ушло. Я был далеко и, однако, там; я находился в тысячах точек, но не знал ни где я начинаюсь, ни где заканчиваюсь – цикады стрекотали во мне, как на огромных рисовых полях Азии и поезд мчался во мне, не вызывая никакого движения. Всё было захвачено тысячелетним покоем. Мир двигался в совершенной неподвижности. Но это не было ни распадом, ни растворением, ни сном, это было живым, пробужденным, наполненным неподвижностью, как будто бесчисленные глаза открылись на кончиках антенн – пробуждённые и неподвижные. Неподвижный, множественный взгляд, без суждений, ощущений, без интерпретаций: он просто смотрел – на что? Я не знаю, это была бесконечная ночь. Взгляд, содержащий всё, несущий всё, самодостаточный, самонаполненный: беспредметное блаженство, вечно удовлетворённое самим собой. Иногда этот совершенный взгляд кажется возвращался и смотрел на "я", и тогда происходило лёгкое сжатие в одной точке, небольшое недомогание, но он был в действительности настолько спокойным, что это было подобно несуществованию или, возможно, безграничному существованию, подобно незначительной складке существа, тонкому образу, который погружается вниз на тысячи футов, или подобно голубым глубинам, несущим моё отражение.
Но это всё ещё была ночь, ночное блаженство, как плод, погруженный в свою собственную сочность, и нечто коснулось невидимой границы разочарования – ограниченность, автоматически создающая разочарование – и мгновенно я был отброшен назад, в себя: огонь, удушье, страдание и снова этот крик. Эта невозможность, которая тащится за нами как печальное привидение. Ах! мы возвращаемся, но не из смерти! И теперь это было даже более удушающим; я держал это, я коснулся этого почти в собственной плоти, этого единственного преступления, этого корня всего: всех болезней, страданий, мятежа, всех отклонений, беспокоящих человека, простая маленькая печаль существа, такая маленькая – в теле. В этой бесконечности не было и следа страдания. Это было то, что я держал обеими руками или, скорее, то, что как пойманный ночью вор, держало за горло меня: радикальная вина за несуществование в бесконечности. Это было очевидно – очевидно, как тонна свинца. Это давило на меня со всех сторон. Я думал, что позволю уйти всему, открою глаза, погружусь вновь в свою каменную пустыню, обитель гномов – проводить время с саньясином. Затем, в моём существе поднялось что-то подобное крику, нечто такое глубокое и такое интенсивное; вдруг, я оказался перед стеной из печалей – великой, древней печалью существа, от которой невозможно избавиться. О! Я будто бывал там миллионы раз – все тропы все окольные пути ведут туда – я нашёл снова всех: моего брата по несчастью, моего ночного пилигрима, мои надежды неизвестно на что – всё собралось в этом крике. Я находился у подножия стены, в конце путешествия. Я смотрел в лицо Факту, не было ничего, что надо было делать!… Затем, была одна секунда страсти. Я открыл руки, я сказал да. Да, будто швыряешь себя в огонь. Я погрузился в это, растворился – и тело и душа, и всё остальное, не осталось и секунды памяти: нечего больше удерживать, нечего хранить, ничего стоящего; я был только этим огнём, этим чистым, чистым огнём.
И если пристально посмотреть, этот огонь был любовью. Чистой, беспричинной любовью ко всему, просто потому, что она горит. Она сжигает всё, пожирает всё: прошлое, настоящее, будущее, добро и зло, надежды и разочарования, она не хочет ничего, не просит ни о чём за исключением того, чтобы мы слились с ней – аннулировали себя в ней. Она не нуждается ни в чём, кроме горения, вечного горения. Бездна сладости. И она поднималась и поднималась.… Она росла, наполняя меня золотом: пламенные толчки, которые вибрировали и вибрировали, захватывали всё, наполняли всё, без какого-либо участия с моей стороны, без моего желания, о! кроме того, я не хотел ничего, ни одной секунды, только гореть и гореть, и позволить всему быть уничтоженным в этом огне. Затем я понял это чудо. Она стала компактной. Это было похоже на вал силы: восхождение плотной силы, тёплой, плотной, которая сделала твёрдой мою поясницу, спину, расширила грудь, сдавила горло. Я будто затвердел. Колонна огня. Следующим был затылок. Я услышал потрескивание в позвоночнике.
Затем я поднялся вверх.
Свет, ничего кроме света! Пространство, открытый воздух, безмерность. Бесконечность света, который по мере роста становился все чище, всё интенсивней – лазурно-голубым, серебристо-голубым. Больше нет "я", больше нет "я хочу", больше нет "я стараюсь", "я думаю", "я чувствую"... оно было снесено, высосано, потеряно в своём собственном полёте. Это поднималось и поднималось: прямолинейный, спокойный полёт в чистое молчание, одинокий, без усилий. Это поднималось… поднималось само по себе к своему источнику, к своей родственной плотности; оно летело подобно арктической птице к великим снегам наверху, оно поднималось будто в безграничность освобождения…. Затем движение замедлилось, я оказался на другом горизонте, будто приблизившись к концу своего путешествия. Затем всё стало очень широким и медленным. Это было другое путешествие. Ритмичное, голубоватое расширение.
Великий вечный ритм, похожий на биение крыльев в высоте вечности, путешествующий и путешествующий в степях мягкого света и проливах мира, бесконечно скользя через гладь веков; моря спокойных видений, удивлённые красоты, подобные бухтам улыбок. Мягкий, медленный полёт через мягкие как мех горностая века, светящаяся, белая миграция сквозь вечную сладость. Изумительная Гармония. Дыхание гармонии позади страдания и хаоса, великое спокойное дыхание, которое тянет за собой вверх планеты, сердца и песни галактик, заставляя радость подниматься мириадами золотых пузырьков и вспышками благодарности повсюду; нисходящее и нисходящее сквозь потоки немых медитаций, водовороты внезапного обожания, сладостные поляны безымянной любви, любви без причины, просто потому что она любит, любви, доводящей до безумия. Вечный мир, нерушимая сила! Могучий, голубой поток молчания, через громады каньонов вечности…. Я расправил свои крылья, своё сердце, тело, всю свою крепость; я был рождён навечно, я находился в великом, неподвижном Ритме поддерживающем миры. Я пристально смотрел, это было полным – это была Полнота. Золотая улыбка в закрытых глазах мира.
Затем моё тело уснуло.
Кто-то кажется окликнул меня. Я собрал вместе все нити своего существа. Мне потребовалось много времени, чтобы вновь собрать их, как будто я должен был вытащить их из далёких стран. Затем я увидел серебряное пламя, проходящее мимо в молчании и подобное разноцветному, вибрирующему столбу северного сияния. Я потянул этот свет к себе, и он породил лёгкий ритм, похожий на отголосок песни на расстоянии, и в то же время я увидел образ брата, проходящего мимо – какого брата? Я не могу сказать. Но, очевидно, что это был брат. Я потянул снова, и этот лёгкий ритм превратился в слова:
О, брат
Чего ты ждёшь?
Время пришло
А жизнь проходит напрасно.
Этот рефрен повторялся: чего ты ждёшь? Чего ты ждёшь?… Лёгкий, трогательный звук на краю мира. Я спустился ещё на несколько ступенек к своему телу, и чем дальше я нисходил, тем чище и логичней это становилось: стала видимой вся лестница нисхождения. Сначала Свет – бескрайний свет, затем – великий Ритм (но, в действительности это было не "затем", это был свет, порождающий ритм), затем формы, звуки, ритмы, всё более и более спорадические и ослабленные, цвета всё более и более непроницаемые; и я очень ясно увидел формы, слова и звуки, которые были похожи на сгустки более или менее чистого окрашенного света. Я, возможно, прикоснулся к источнику истинного языка и истинной музыки. Внезапно, я увидел перспективу творения; я знал, откуда пришло то, что я слышал и что создавало музыку звучащую вдали, а иногда и слова, если я хоть немного настаивал. Во вспышке радости (потому что этот свет создавал также и радость, это был свет-радость) вся жизнь казалась мне подобной искусству вибраций, которые создавали события точно также, как они создавали музыку и архитектуру. А страдание внизу было отсутствием света, отсутствием ритма, отсутствием всего. Чем дальше я спускался, тем твёрже, непрозрачней и раздробленней это становилась – больше никакого ритма, только шум, смятение, дробление, своего рода зудящее, черновато-серое распыление. Механизм запущен вновь. Удушье тоже. Ты снова вошёл в пещеру. Затем я воззвал к молчанию. Оно массивно опустилось вниз: тёмно-голубое вторжение, заставляющее окаменеть эту стаю думающих мух; лакмус, мгновенно превращающий всё в голубое. Только одна капля этого. И всё стало неподвижно-голубым. Снова мир и аквамариновая свежесть.
Могущественное спокойствие Истинного.
Я оставался между двумя мирами; я кажется слышал поезд, в течение долгого времени с грохотом и очень мягким ритмом несущийся по мосту. Кто-то встряхнул меня за плечи. Я открыл глаза: мы въезжали на станцию.
И внезапно, лавина: крики, толпа, суета, скрежет рельсов – скрежет жизней; гигантское железное изобретение, которое нужно очень быстро пересечь из одного купе в другое, автоматические двери закрываются, и ты бежишь. И ты входишь в другое, точно такое же купе – умный супермеханизм, измеряющий степень разумности крыс. Но разум не был видением, он должен был жевать всё быстрее и быстрее. Я смотрел на эту странность. Я сделал один шаг…. Я почувствовал себя лёгким и не обремененным, как будто долгое время тащил свой багаж и затем… пфф! больше нет никакого багажа! Плотность моей субстанции изменилась.
Я спрыгнул на платформу и сделав три маленьких прыжка, услышал взрыв смеха: он был там, выпрямившись и держа в руках посох, он глядел на меня. Затем на меня нахлынула радость, такая чистая и переполняющая; я схватил его за руку, сердце моё что-то лепетало, я мог бы стиснуть его в объятиях, сказать ему…. Я смотрел на этого высокого, торжествующего азиата в оранжевой одежде, возвышающегося с дерзкой улыбкой над жизнью и разрушающего наши ветряные мельницы одним движением плеча, я смотрел на толпу, на другого человека с фальшивой головой на плечах, находящегося на платформе перед маленьким, чёрным парикмахером, и мне тоже захотелось рассмеяться в лицо этому ничтожеству мира, этой комедии, фабрике лжи, где каждый крепко держится за свой жалкий бизнес, свой маленький багаж, свернувшись как дикобраз на трупе. И в одном быстром ослепительном взгляде, о! озарённо, суверенно, я увидел их всех, бегущих из одной комнаты в другую, из одного угла в другой, от одной идеи, одного чувства к другому, жующих и жующих – и ничего истинного! Грандиозная фабрикация. Ни одной живой минуты… ни одной истинной минуты мира. Есть только одна минута – минута, когда открываешь двери и оставляешь труп.
– Саньясин…
Он повернулся ко мне спиной…
Затем передумал, ощупал свой пояс и протянул мне горсть зёрен:
– Вот, ешь.
– Ты знаешь…
– Знаю. Не подавись. Ты сделал только половину первого шага.
И той ночью, в углу пропахшего рыбным клеем склада, я услышал божественную музыку. Возможно, люди скажут, что я сумасшедший или страдаю галлюцинациями, но теперь я знаю, что мир глубок и полон чудес, и что позади нашего бессмысленного шума находится великое поющее царство света и мы, возможно, подобно древним варварам, находимся сегодня перед невообразимым населённым океаном. О! Я слышал возвышенную музыку, некоторые из нот глухого Бетховена казались мне намного выше многих кафедральных соборов, но той ночью я слушал как будто первый раз в жизни. По правде говоря, до сих пор я слышал только слабые маленькие звуки, перевод музыки, и теперь это больше не было переводом, это больше не было выражением чего-то, находящегося позади и воспринимаемого как божественное, это больше даже не было "слышанием" музыки – я не "слушал" музыку, я не был вне музыки, я находился в ней, как находишься в океане или в водопаде; она поднималась отовсюду, это была музыкальная бесконечность. И всё, всё было голубым, чистым небесно-голубым; каждая капля пространства, каждая частица излучала бесконечную симфонию света. Это не было разделено, не было расщеплено на маленькие фрагментарные ноты, формирующие мелодию; это было полнотой музыки, единым тотальным Звуком, содержащим все возможные звуки и аккорды – истинным Звуком! Настолько истинным, что он поражал своей абсолютностью – одна капля этого и всё становилось настоящим, чистым, прекрасным, полным, тем, абсолютно тем, конкретной божественностью. Одна единственная золотая вибрация в пространстве, и всё бьёт ключом – полнота чистой песни, которая распирает лёгкие, как будто ты проглотил всю бесконечность небес, словно эта музыка была лишь пространством, лишь звуком бесконечности, и ты расширяешься, расширяешься в эту поющую голубизну… и радость! Или, возможно, сначала радость. Изобилие существования, извержение существования, которое творит музыку – которое творит и этот свет и это пространство и весь этот мир вещей – единая субстанция радости, поющая о себе; грандиозное течение одной единственной ноты, подобной мириадам скрипок, поднимающихся в апофеозе, подобной мириадам голосов, бесконечно переходящим из одной тональности в другую на огромных лазурных крыльях – или, возможно, подобно одинокой флейте, очень чистой, бьющей родником из вечного, затерянной в вечном, оставляющей след на голубых водах мира…. Я не знаю, но это было так.
И когда я проснулся на следующий день, я прислонился к мешку, обхватил руками голову и повторял как человек поражённый молнией: "Это невозможно, это невозможно…".
Но это было.
Я встал и побрёл по платформе.
Затем я посмотрел вокруг. Саньясин исчез.
Цикл второй. Путешествие по Великому Простору
Я
так долго бродяжничал по станциям, что больше не смел их оставить, это было равносильно тому, что я покидаю берег ради неизвестной земли. Я стоял в тени дерева и наблюдал за маленькими позванивающими конными повозками, проезжающими по песчаной дороге, которая поворачивала, уходя в пальмовую рощу. Я не знал где нахожусь, и было очень приятно находиться неизвестно где, просто удерживая нить той маленькой вибрации, которая наполняла меня чудом и ощущением абсолютной безопасности. Она была здесь со вчерашнего дня, это действительно было нечто, очень мягко вибрирующее во мне, вокруг меня, как течение или лёгкий, маленький поток, который связывал меня с великим, голубым молчанием, такой лёгкий, что я опасаясь его потерять, боялся шевельнуться, и мне нужно было оставаться спокойным лишь мгновение, вспомнить – и он был здесь, он всегда был здесь! Это было чудом: оно не исчезало и не растворялось, подобно другим странам одного дня или одной минуты; мне нужно было лишь немного потянуть эту нить, сделать небольшой вдох, и эта великая голубая страна прозрачно текла.
Я везде был дома.
Мне нужно было только подумать об этом.
Я чувствовал, что могу идти куда угодно, делать что угодно, меня будто что-то несло, завернув в великую голубую мантию, я был в безопасности.
– О! Ты приехал.
У него были замечательные чёрные глаза! Передо мной стоял ребёнок примерно одиннадцати лет и жадно глядел на меня, как дети смотрят на витрину кондитерского магазина. Он улыбался и я улыбался. Я чувствовал себя легко, я не бился об стену.
– Ты хочешь, чтобы я показал тебе дорогу?
У меня не было ни пайса.
– Ты вначале пойдёшь к своему брату или в храм?
– К моему брату?
Он взял меня за руку и мы отправились в путь. Воздух пах солью, жизнь пробегала как маленький бурундучок, она была простой и прозрачной. С Саньясином я делал так много странного, что больше не старался понимать, а когда пытался понять – всё исчезало, пряталось в нору, как лесные зверьки. Кажется, жизнью управлял другой закон, очаровательный закон, который исчезал, как только твой взгляд касался его. Он был подобен мягкому, почти изумлённому, лёгкому дыханию, которое толкается туда – сюда, делает один жест, другой, определённый шаг, определённый поворот, пересекает дорогу без всякой причины, и это всегда то, что нужно. Маленький, правильный закон…. И как только его замечаешь, он ускользает сквозь пальцы, как будто мысль изгоняет его автоматически. И иногда замираешь в изумлении посреди станции или жеста, как будто поймал в ловушку множество маленьких мгновений.
– Ты приехал в храм?
– Храм?… Нет.
Он выглядел удивлённым.
– Все сюда приезжают из-за храма. Твой брат тоже приехал в храм. Он такой красивый!
– А…
– Он принц.
– А ты, маленький лягушонок, кто ты?
Он вытянулся во весь рост:
– Я Бала-Чандра, сын Бхаскар-Натха, величайшего скульптора нашей страны.
– А…
– Мой отец герой – добавил он тоном не допускающим возражений.
– А ты кто?
Я был захвачен врасплох.
– Ты не хочешь сказать мне своё имя?
Я должен был потянуть за тень, находящуюся далеко позади, она была тёмной как ложь.
– Моё имя Нил.
– А что это значит?
– А! Ну… понимаешь…
Я удивился. Имя, нужно иметь имя! Настоящее имя, нечто, что говорит о том, чем ты являешься, как крик птицы говорит о том, чем является она. И я вдруг осознал, что Саньясин никогда не спрашивал моего имени.
– Оно не значит ничего.
– О, ничего, совсем ничего?
Кажется, это ему внушило уважение.
– А моё имя означает "маленькая луна"… а ещё меня зовут Балу. Вот, смотри.
Я остановился, открыв рот. Это был не обычный ландшафт. Я много раз видел красоту в лесах Бразилии, в Рио и на берегах Луары, но это было не просто "прекрасно", это, неожиданно, была "моя" страна; было так, будто узнаёшь лицо своей возлюбленной.
Дюны, насколько хватает глаз, ничего кроме дюн из белого песка, раскинувшихся как арктические птицы под ослепительным небом и пальмы, большие группы золотых и зелёных пальм, почти утонувших в песке, и верхушки низкорослых деревьев…. Нагнувшись, я зачерпнул ладонью песок, который заструился сквозь пальцы. Он был мягкий, прохладный, гладкий – он тёк; дюны плыли в сторону деревни, подобно большим белым волнам. И высокие фиолетовые башни храма возвышались над кокосовой рощей и белыми террасами домов.
– Это прекрасно, да?
Балу посмотрел на меня с совершенным пониманием.
– Это там, в конце улицы. Здесь только две улицы, ты не ошибёшься, одна к станции, другая к храму.
Серебристый звон маленьких конных повозок наполнил всю улицу. Улица была почти белой, с неровной плиткой, покрытой песком. Это было вчера или сегодня – очень давно. Это было в этой жизни или в другой. Я был Нилом или кем-то другим. Мы погрузились в густой аромат гирлянд жасмина и специй, среди магазинчиков, блуждающих гусей и розовой керамики; это было в этой стране или в другой под дугообразным полётом орлана-белохвоста, и я шёл в направлении неизвестно какой истории и какой судьбы, ведомый теплой ручкой этого ребёнка. Действительно ли это была другая судьба или всё та же самая, столетия спустя? Я шёл как будто в начале жизни, она была широка и светла, мягка как дюна, я находился в великом спокойном ритме, я был над или позади себя; и, возможно, меня звали Нил, но в действительности у меня не было никакого имени, или пока никакого, я потерял его в дороге, я возвращался из великого путешествия.
– Хочешь немного фисташек?
Он потянул меня за руку. Я вернулся в маленькую тень.
– О! Балу, где мы?
– А где ты думаешь? На улице, конечно!
Он посмотрел на меня с комичным выражением лица. Тем не менее, это было совсем неважно, это мог быть и север и юг, до Христа или после, меня несло, вело, каждый шаг был в точности тем, чем он должен был быть: этот шаг, а не другой, на этот булыжник мостовой, а не на другой. Всё было микроскопически точным. И безграничным одновременно. В тот момент у меня было впечатление, что в любой другой деревушке мира, в любом другом городке и возможно, в любой другой период истории я делал точно такой же шаг, точно такой же жест, точно также, в тот же самый момент – изменилось только моё имя!… Маленькие лимонно-жёлтые и зелёные деревушки, отмеченные на карте индийскими чернилами. Жизни нет только когда думаешь – она растекается во всех направлениях, мы всё время движемся в другой географии. И иногда это совпадает, и тогда всё имеет совершенную точность: внутреннее касается внешнего, каждому шагу тысячи лет, и ты движешься в великом ритуале.
– Это здесь, мы пришли.
Развалившийся дом. Он был последним в конце улочки домиков с балкончиками, дальше была только тропинка из песка цвета охры и лес колючих деревьев. Балу прыгнул на три шага вверх. Я находился в задымлённом караван-сарае, полном паломников, одежды, сваленной в кучи, кухонной утвари, детей во всех углах, ненасытных гусей, пировавших под каким-то бельём, висящим между почерневшими колоннами – экзотический "двор чудес", который тем не менее пах благовониями. Балу взбежал на первый этаж. Он был пуст. Я был в длинном коридоре с крошечными комнатками со обеих сторон, внезапно заканчивавшемся колючим лесом, как в вагоне в конце пути. Комнатки были пусты. Я пошёл вперёд. В последней комнате слева, с ногами в воздухе и головой на земле, находился человек, делающий асану. Белый человек. С будильником под носом. Балу бросился к нему.
– Нил приехал, твой брат, он здесь!
Незнакомец, удивлённый, встал на четвереньки. Он посмотрел на меня. Между бровей у него был странный треугольник, светло-жёлтые волосы были цвета спелой пшеницы, а телосложение моряка: нордический тип. Долю секунды он смотрел на моё тряпьё, затем взял меня за плечи и поцеловал.
– Садись, брат, добро пожаловать.
Его голос был таким тёплым, что я почувствовал себя глупо. Он подтолкнул ко мне коврик. Балу пожирал его глазами.
– Садись. Не бойся… меня зовут Бьёрн. Я рад тебя видеть.
Комната была пустой за исключением сундука, обитого жестью, и рисунками на стенах.
– Ты знаешь, его зовут "Ничего" – "Совсем–Ничего"!
– Ты устал и проголодался… Балу, сходи к Минакше и принеси немного рисовых лепёшек, кофе и немного фисташек для себя.
Но ребёнок не хотел покидать Бьёрна.
– Иди, бегом!
У меня в голове не было ни слова. Я забыл как говорить.
– Как я счастлив, брат, тебя послало небо!
– …
– Не говори, тебе ничего не нужно объяснять, ты мой брат, так сказал Балу. Подожди...
Он начал копаться в своём чемодане, достал оттуда белое дхоти и шарф из прекрасного белого сукна. Я был совершенно сбит с толку.
– Балу никогда не ошибается. Ты не турист, я вижу это, поэтому… Редко можно встретить кого-нибудь оттуда…
Он как будто извинялся.
– О! Я так счастлив, брат… Смотри, внизу родник. Тебе потребуется полотенце и немного мыла.
Он снова начал рыться в чемодане.
Итак, ты приехал из Европы, ты сбежал. О! брат, люди не знают, как любить. Любить прекрасно. Иди и поберегись обезьян, они всё крадут. Вчера они сожрали всю мою зубную пасту.
Он толкнул меня плечом.
Я жду своего брата уже три года. Ты понимаешь… три года. И приехал ты. Какой странной бывает судьба! Иди, я расскажу тебе об этом, мы совершим с тобой открытия вместе….
Я как робот спустился к роднику. Я был совершенно сбит с толку и я был очень, очень далёк от этой сентиментальной чепухи, без малейшей реакции, как камень – ничего не отвечало. Вибрации Бьёрна преследовали меня, бились мне в голову и я почти мог измерить их интенсивность и частоту: они были тёмно-красные, плотные; маленькие бьющие волны, чрезвычайно беспокоящие. Мне хотелось выбраться оттуда – только солнце и только голубое небо над головой. И больше никаких слов. Я почувствовал стыд. Я вылил на спину ведро воды и смыл Бьёрна. И тогда я понял, что стал кем-то другим. Да, прозрачным, как хрусталь: это не было холодным, это было очень ласковым, но без реакций, оно видело всё, воспринимало всё с остротой и необычайной точностью, оно просто смотрело, без движения, без намёка на чувства. Широкий, точный взгляд. И я обнаружил, что прожил месяцы – или годы? – в местах, где не было человеческих существ, находясь прямо посреди толпы, в поездах, на станциях и, тем не менее, за тысячи километров от всего! Будто бы вновь нужно было научиться жить, с другой точки зрения. Я потянул нить моей маленькой вибрации ещё раз; она была там, всегда там, прозрачная, прохладная, как родник и такая сладкая. Я был потрясён, я был переполнен такой благодарностью на краю этого источника, потому что там было то… потому, что это существовало, это было здесь – невыразимая сладость, таинственное величие и свобода, свобода, за тысячи километров от шума мира, от его суматохи, от отделённости тела. О! кто сможет понять чудо этого величия посреди всего: ты заключён в собственной коже и затем, одна секунда воспоминания, и ты воспаряешь ввысь, ты смотришь и смеёшься!… Я вылил на себя ведро воды, и вся вода мира не смогла бы сравниться с ней в своей свежести. Я подобрал свои лохмотья…. Нож Саньясина упал на край родника. В течение секунды мне хотелось бросить его в источник – я всё ещё видел себя с занесённой рукой – и затем, сам не знаю почему, спрятал его в пояс и пошёл назад к Бьёрну.
Он сидел на корточках в конце коридора, завёрнутый в белое как принц. Необычный принц с красной отметкой между бровей…. Немного театрально, подумал я.
Всё равно, он мне нравился.
– Смотри, это моя палуба.
Коридор выходил на акациевый лес. Там не было ни дюн, ни пальм: только колючие деревья похожие на китайские зонтики, склонившиеся над песками и, иногда, бледная зелень тамариндового дерева или изъеденная тень баньяна. Дальше, на краю песков, возвышался одинокий камень, подобный колоссам Мемнона.
– Это камень Кали.
– Но где мы?
– К северу от деревни.
– Но в какой стране?
– Ты не видел указателя перед входом на мост?
– Мост…
– Откуда ты упал! Ты что, не пересекал мост, чтобы попасть на остров – 2054 метра… 6739 футов, это написано на входе, ты что, спал? Односторонний мост – Белый Остров.
– Остров…
– Ты что! Действительно!
– Можно увидеть море?
– Успокойся. Сначала поешь, потом пойдём.
Он развернул баньяновый лист с лепёшками.
– Мой остров прекрасен, ты увидишь. Каждое утро, когда я поднимаюсь, я прихожу сюда и простираюсь пред красотой этого мира…
Отчасти поражённый, я посмотрел на Бьёрна,.
– Хорошо. А кто тебя сюда привёл?
– Саньясин.
– А…
Он скорчил гримасу.
– Я не люблю саньясинов.
– Почему, что они тебе сделали?
– Ничего. Они выбросили всё. Они не знают тайны этого прекрасного мира.
Я почувствовал себя уязвлённым.
– А ты, ты владеешь этим секретом… с ногами в воздухе?
– О! это ничто, это для здоровья. Есть кое-что другое, мой остров – остров сокровищ!
Бьёрн взял меня за руку, он выглядел взволнованным:
– Но сначала скажи мне, что ты ищешь?
– Я… теперь не знаю.
– Ну а я ищу могущество. О! не для себя, могущества для людей – могущества, понимаешь, чтобы изменить мир. На самом деле, мне стыдно, мы сбежали, мы – дезертиры.
– Дезертиры?
– Мне стыдно находиться здесь. Они несчастны, они живут как сумасшедшие. Но я напал на след, мы раскроем тайну; я говорю тебе, мой остров – чудесный остров…
Он сбросил шарф, его голубые глаза сияли как у ребёнка.
– Скажи, брат, они едят, спят, но они несчастны. У них центральное отопление, библиотеки, но они несчастны. Они не знают о Великом Приключении, они не знают ничего, они не знают секрета жизни!
Бьёрн неожиданно остановился.
– Что ты ищешь?
– Но я не знаю, Бьёрн! Это просто, это там. Оно течёт.
– Ты сбежал от них, они отвратительны. Но я их люблю. Послушай, брат, мы будем работать вместе, мы откроем тайну, я собираюсь познакомить тебя с Гуруджи….
Его взгляд сконцентрировался на камне Кали. Затем он начал говорить с силой, медленно, как будто видел что-то:
– Тот факт, что ты прибыл сюда этим вечером, имеет значение, цель, не так ли? Но какое значение? Что значит эта вечерняя встреча, здесь, за тысячи километров от всего, как будто ты изгнанник.
– Но я не изгнанник!
– Если ты не с ними, если ты не можешь дышать их воздухом, что это значит? Что? Вот о чём я спрашиваю. Последние три года я задаю себе этот же вопрос. И всё больше и больше задыхаешься, о! Нил, мы будто находимся в конце мира или в начале другого… . Никогда земля не была так связана и никогда о свободе не говорили так много; это век гномов, царство анти-жизни, анти-свободы, анти-братства; это век Лжи, Кали Юга, Тёмный Век.
Над источником закаркали вороны и я начал куда-то соскальзывать. Но Бьёрн не позволил мне уйти.
– Я искал повсюду: в Европе, в Осло, в Париже, в Африке, в Гималаях и в горах Тибета. Я был нигилистом, буддистом, меня выгнали из военно-морского флота как саботажника. Как будто все двери закрывались одна за другой для того, чтобы заставить нас найти тайну. И что остаётся, скажи мне? Давай определим наше положение… Больше нет Америк, чтобы их открывать – конец приключений, они стали жертвой коммерции; революции сфальсифицированы, завоевания закончились – они отправятся на луну, да, они и на луну притащат свою ложь, они возьмут самих себя куда угодно и будут несчастны даже в седьмой галактике. Тогда где же дверь, где выход, чем дышать? Отечество отправляет нас в казармы, а церковь обещает нам небеса… их механическое будущее напоминает гигантский уикенд в Дювилье. После себя они не оставят даже пирамид, они оставят после себя только груду металлолома. Вот…..
Бьёрн встал. Он, кажется, купался в красном облаке.
– Ты увидишь.
Он бросился в свою келью-комнату и вышел с письмом.
– Это от моего брата Эрика, отправлено неделю назад. Слушай. Он тоже искал, он бросил всё, мы вместе странствовали по всему миру. И затем Сахара, это всё, что он нашёл – пустыню. И сейчас он бурит нефтяные скважины в Уаргле. Слушай:
Уаргла, Сентябрь.
Одна скважина, две скважины, три скважины, четыре скважины… Есть там нефть или нет, мне всё равно. Однако я не прав, поскольку я "в нефтяном промысле". Возможно, я даже и добьюсь успеха в использовании этих скважин, шкивов, цепей, но какой ценой, чёрт возьми?
С любовью, Эрик.
Бьёрн замолчал. На его лице я видел страдания брата, оно стало жёстким, нахмуренным, потемневшим – почти ложь. Страдание – это ложь.
– Нил, что мы можем сделать для наших братьев? Мы должны обладать могуществом, понимаешь, любви недостаточно.
Он зафиксировал свой взгляд на мне, и я был совершенно поглощён этой лавиной, я больше не мог ясно видеть, я больше ничего не мог ясно видеть. Он затуманил всю атмосферу.
– Тебе нечего сказать?
Теперь он стал агрессивным. В Бьёрне всё могло превратиться в ненависть.… И это было другой стороной одного и того же. И лепёшка, которая тяжело лежала в моём желудке и давала смутное ощущение тошноты, и всё остальное вибрировало в моём теле, как будто я проглотил мятеж Бьёрна и темноту Эрика. Я был как решето – вошло всё.
– Да, я знаю, саньясины нашли уловку: они всё бросили, они убежали в эти высоты. Это очень удобно.
– О! Бьёрн, ты не знаешь, что говоришь. Разве кто-нибудь бросает тюрьму?… Из неё выходишь и всё. И я заверяю тебя, что воздух дьявольски светел и чист, когда выбираешься из ящика. Итак?…
– В этом-то и весь вопрос. Ты выходишь, и тогда для жизни больше ничего нельзя сделать.
Я закрыл глаза. Было ощущение, что меня бьют маленькие красные волны.
– Нил, ты слушаешь? Где ты? Я тебя утомил?
Он взял меня за руки. Возвращался настоящий Бьёрн, нежный и родной.
Атмосфера начала становиться менее напряжённой; снова можно было дышать. И внезапно я понял. Что могли люди увидеть в этом ментальном хаосе? Они хотели видеть, хотели знать причину, как развиваются события, направление действия, но каждая мысль была как пузырь в пруду: больше ничего не было видно.
– Существует тайна, Нил…
Он сел прямо. Я был поражён красотой Бьёрна. Крошечное серебряное пламя начало вливаться в эту красную массу, которая становилась всё бледнее, почти розовой, и голос Бьёрна больше не был похож на шум:
– Это любопытно, Нил, я три года непрерывно изучал историю, нашу историю, и чем больше я её изучаю, тем больше мне кажется, что она совсем не такая как мы думаем о ней… прогресс, серия открытий, наваливающихся друг на друга, и мы становимся всё более и более знающими, всё более и более разумными, до того момента пока мы не будем знать всё… Но это не так.
И в это мгновение, мелькнула крохотная белая вспышка, сверкнув как алмаз.
– Скорее, это была череда истощений… будто каждая эпоха стучала в дверь, исследовала какую-то область и приходила к мёртвой точке: серия усовершенствований, без какого-либо итога. Затем это рушиться и начинается вновь, следуя другой линии. Было духовное знание Индии, оккультное знание Египта, знание греков, научное знание… И каждая эпоха имеет не большее знание чем другая, это иллюзия! Цель не становится ближе; совершенствуется лишь одна линия. Один способ видения. Её заслуга лишь в том, что она находится перед последней дверью, за которой больше ничего нет.
Я посмотрел на Бьёрна, стоящего в луче падающего света, он был действительно красив, викинг – завоеватель, вернувшийся неизвестно для какого приключения. И я увидел себя рядом с ним, поменьше ростом и кажется, другого цвета. Я смотрел на всё это, слушал Бьёрна, но в действительности, я был не там; я чувствовал, что находился где-то далеко-далеко, и что мне нужно было пересечь просторы сладости для того, чтобы найти Бьёрна, огромные поля голубизны, такие очаровательные, что в каждый момент мне хотелось соскользнуть в них с закрытыми глазами и влиться в эту незаметную, странствующую музыку. И моё тело…. Я даже не знаю, находился ли я в теле, скорее, тело находилось во мне, и Бьёрн тоже. Я был лишь чувствителен к изменениям тональности его голоса, подобного серебряной спирали, иногда вперемешку со вспышками… и это было тем маленьким пламенем за которым я следовал, как будто слова имели значение только благодаря ему, содержались в нём, оно нёсло их, и это формировало единственно верную музыку – слова были лишь бесполезным наростом, я мгновенно знал всё, что он говорил.
– Итак, пришло время открывать. Когда мы коснёмся этой тайны, все линии встретятся одновременно и мы окажемся в сердце Вещи. Он взял меня за руку.
– Ты снова ушёл.
– Нет!
– У нас нет права уходить, слышишь! Это наше единственное оправдание. Мы здесь для того, чтобы открыть.
Затем я вступил в контакт со словами; это была мгновенная деградация, снижение напряжения.
– Я не знаю, Бьёрн, но когда находишься в определённом состоянии, всё кажется таким простым.
– Для тебя.
– Но это истинное состояние, в нём видишь по-настоящему!
– Какой прок в твоём истинном состоянии, если оно ничего не может сделать для мира?
– О! Бьёрн, как ты нетерпелив.
– Ты видишь этот треугольник?
Он положил палец между бровей.
Это тантрический треугольник, перевёрнутый остриём вниз к Материи. Никакого побега на вершины: нисхождение Могущества в жизнь и в материю. Мы здесь для того, чтобы открыть, понимаешь, изобрести нечто, что ни наука ни религия не смогли найти. Мы находимся у последней двери, мы находимся в часе "Ноль", мы новая раса авантюристов! Он уставился на меня своими лилово-голубыми глазами.
– Мы искали континенты, нефтяные месторождения, законы, машины и ещё раз машины – мы истощили всё. Мы сидим на золотой жиле и не знаем об этом! Могущество внутри, Нил, приключения внутри. Наши машины, это не признак нашего прогресса, а признак нашего бессилия. Мы находимся у дверей мира, который будет творить посредством внутреннего видения, мы искатели сил души.
Он на какой-то момент заколебался.
– Более того, это небезопасно.
– Бьёрн!
Кто-то пробежал по коридору.
– Гуруджи зовёт тебя.
Он подпрыгнул, его взгляд упал на меня и я почувствовал себя неловко; он выглядел так, будто его преследуют.
– В моём сундуке ты найдёшь немного денег, в красном бумажнике. Если я вернусь поздно, иди и пообедай в гостинице "Minakshy".
Он завернулся в шарф. Но это больше был не Принц Бьёрн, это был другой человек.
– Я объясню тебе, он мой Мастер, он обладает великими силами. Это он обладает ключом. Мы собираемся вместе найти тайну.
Затем он поспешно ушёл.
*
Какой-то момент я смотрел на акации, пески и розовато-лиловую тень вокруг источника. Возбуждение улеглось с уходом Бьёрна, всё было таким же мирным как и в начале мира, за исключением одинокого крика ворона, но даже этот крик был частью молчания – это люди создают шум, даже в молчании!… И вдруг, усталость от речей Бьёрна навалилась на меня; я ощутил себя сморщенным, тысячи маленьких морщинок появились на моём лице сжимая виски, и эта мелкая дрожь вибрировавшая в моей голове, была такой искусственной – шум искусственных вещей. Маска. Я вошёл в эту маску, и маской стала вся жизнь – полное отсутствие истины, даже в страдании. За полчаса проведённые с Бьёрном, была лишь одна истинная секунда, в тот момент когда вперёд вырвалась маленькая белая вспышка. Всё остальное – шум, предположительно помогающий понимать. Да, они говорят о своём страдании, о своей надежде, о своём мятеже, но это даже не крик животного, испытывающего жажду или боль, это просто наложенный сверху шум, наложенный на что-то, что не страдает, что не нуждается ни в чём, не печалится ни о чём; краеугольный камень спокойной реальности которая находится там, такая спокойная и очень близкая, как источник нежности ко всем несчастьям этого мира – наклоняешься вперёд, опускаешь туда свою голову и всё освежается, разглаживается навсегда. И никто этого не хочет! Как это возможно?… Я смотрел на Бьёрна, Эрика и всех людей, моих братьев, этих странных искусственных созданий, у которых даже нет качеств животного – сконструировавших железные башни, стальные крылья и даже не научившихся летать; не слышавших ничего и не видящих ничего, кроме как при помощи антенн и шлемов; которые страдали, трудились для того, чтобы постараться и произвести на свет простое извечное чудо веков без человека. Они пели, создавали скульптуры и поэмы, для того, чтобы выразить нищету собственных жизней, своё бессилие позади всех могуществ или что-то по ту сторону, что они очень хотели ухватить. И когда это было схвачено, всё заканчивалось, больше не было никакого человека! Никакого мира, ничего – мчишься к небесам и быть посему. Не нужно ли для того, чтобы стать человеком, просто забыть человека в конце этой истории, этот момент искусственности и вернуться в мир вещей без мысли – в спокойную широту, больше не говорящую "я", потому что это "я" повсюду и нигде…
капля голубой воды,
море, затерянное в миллионах чистых капель?
О, ученик
Будь терпелив какое-то время
Ничего не потеряно
Кроме твоей глупости
Я закрыл глаза. Всё мгновенно растворилось, расширилось и стало голубым – слова, несчастья, вопросы; они были лишь затвердениями, складками "я" которое хочет удержать бесконечность в клетке, но не может, и страдает от этого – "я" ушло само и всё наполнилось бесконечностью. Гладкость, полнота, отсутствие ряби – где страдание, где зло? Где вопросы? Нет никакого волнения. Это есть, и это – совершенно. И всё то же самое, но гибкое, широкое, ритмичное, а не полное узлов и разбитое этим закупоривающим "я" создающим пустоты, опухоли, боль – и всё становится болью, потому что всё становится отрезанным…. Я нырнул туда, погрузился в эту улыбку. Я не знаю, была ли это тень Бьёрна или частица "я" в углу, я думал что чувствовал определённое ограничение в этой бесконечности, внезапную неадекватность. И также я коснулся там невидимой границы неудовлетворённости.
Всё ещё было нечто, что необходимо было уничтожить.
Я открыл глаза.
Балу был здесь, спокойный как оленёнок, его большие чёрные глаза смотрели на меня.
– Где он?
– Кто… он?
– Бьёрн, конечно!
В его голосе было столько страсти, что я пришёл в замешательство.
– Бьёрн? Он у Гуруджи.
Балу сморщил нос. Мне показалось, что ему не совсем приятно.
– Что, маленькая луна? Что не так?
Он снова наморщил нос.
– Мне он не нравится.
– Ах! А почему?
– Потому что.
Я больше ничего не смог выудить из него.
– Ну пойдём, покажешь мне море.
Он взял меня за руку.
В отдалении слышался серебристый звон конных повозок, крики продавцов жасмина, голоса колокольчиков и храмовых раковин. К роднику шли женщины – жизнь била ключом. Я шёл по главной улице, босиком, одетый в белое, лёгкий и без памяти.
– Сейчас полнолуние, птицы вернуться.
– Птицы?
– В лагуну, много. А на кого похожи дикие гуси?
– Дикие гуси?
– И снег, и стада северных оленей, расскажи мне.
Мои глаза затуманились, и улица поплыла.
– Стада северных оленей…
– А озеро… принц, который превращается в лебедя, становится розовым? Который потерял свой цвет? А потом охотник его убивает.
– О! Это…
Мостовая стала подобна снежному полю, мы находились в Лапландии, на берегу замёрзшего озера.
– Ты что, не знаешь? – принц, который превращается в лебедя.
– Да, потому что он любил королеву лебедей.
– А! Вон что! королеву лебедей…
Он широко открыл глаза.
– Да, он любил её так сильно, что превратился в лебедя и они улетели, далеко…
– Они улетели на гору Кайлас?
– Да, и чем дальше они улетали, тем розовее они становились.
– О! я понимаю!
Не знаю, что он понял, но мир был похож на улыбку.
– И потом он потерял свой цвет? Почему?
– Да. Потому что он оглянулся, и каждый раз, когда он делал это, появлялось маленькое серое пятно.
– Нет, Бьёрн не так рассказывал….
– Что он рассказывал?
Я так никогда и не узнал, что рассказывал Бьёрн. Он сделал небольшой прыжок в сторону и посмотрел на небо.
– Это похоже на Батху.
– Что, Батху?
– Королеву лебедей.
– А!… и почему?
Но не было никакого почему. Он пнул ногой камушек и потерялся в собственных мечтах. Мы шли рука об руку к высокой башне, мы всегда знали друг друга, и всё было частью великого ритма: деревня и жасмин, эхо бронзовых гонгов в коридорах с колоннами и возврат луны со стаями птиц.
– У тебя есть братья или сёстры?
– О! Много.
Он посмотрел на меня с радостью.
– Сколько?
– Много – повторил он с убеждением – но никого, кто похож на Батху.
– А!
– Да, она королева.
Он оглянулся вокруг. Затем внезапно остановился, будто чем-то поражённый, его взгляд остановился на башне храма.
– Она похожа на Бьёрна: они собираются умереть.
– Что…Что ты говоришь?
Его глаза расширились. Он отпустил мою руку и снова запрыгал по мостовой.
– Но Балу…
Я был ошеломлён.
Он даже не слышал меня, он уже всё забыл…. Нет, это не правда, Бьёрн не собирался умирать, это абсурд! Бьёрн…. Я встряхнулся, прогнав эту ложь. Но это озадачило меня, это где-то вибрировало, я был задет: что-то затронуло меня внутри и подняло нечто неизвестное. Вся улица потемнела. И вдруг, на этой улице, которая была такой светлой и чистой, я увидел себя, бегущего, преследуемого толпой – просто так, без всякой причины. Просто вибрация. Отвратительная маленькая вибрация, содержащая мир агонии – мир прошлого или будущего, я не знаю: старая Угроза внезапно поднимается, как рептилия из своей норы – Рок. Больше нет света, больше нет бесконечности, всё внезапно съёжилось – тёмная ловушка, разложение всего: "я" как болезнь. И почему, я не знаю. Тёмное падение, потемнение. Но это не было обычным маленьким "я", это было фундаментальным "я", намного более глубоким, жёстким, связанным с болью. Старая память, пойманная в глубине. Я коснулся этой точки, я дошёл до этого Факта. Это была последняя стена – или первая – которую нужно было уничтожить. И ко мне вернулись слова Бьерна: "Мы должны обладать могуществом, ради наших братьев. Могуществом, ты понимаешь?". Да, что можно сделать, что является рычагом?". Что можно сделать, чтобы излечить это? Любовь?…
И в то же самое время, я кажется, вспоминаю Радость, как будто надвигающуюся издалека, из глубин прошлой памяти такой же старой как и эта древняя Угроза, нависшая над нами и возможно, такой же старой, как рождение в этом мире, – Радость, которая будто свет этой тени, едина с ней, одно с ней – Радость, наделённую силой, победоносную и могущественную Радость несущую всё, растворяющую всё и с улыбкой стирающую всё. О! не радость, находящуюся наверху, которой я обладаю, которая всегда будет моей, это моё неотъемлемое право, а радость здесь. Вот что должно быть найдено! Там, наверху, моя радость улыбается над мирами, это моя великая сладость, моя нежность, неподвижная, как радость моего бессмертного брата, склонившегося над этим телом и над всеми телами и улыбающегося светом абсолютного понимания. Но сюда это не доходит. Дуновение ветра стирает её, любая вибрация её уничтожает. Мы должны найти её здесь.
Передо мной промелькнул образ Саньясина. У него тоже не было радости, несмотря на его весёлый смех.
Тогда я всё выбросил из своего ума.
– О! Балу, где оно, где море?
Он посмотрел на меня так, будто он свалился с неба, затем гордо вытянулся:
– Ты видел Западную башню? Мы пойдём в другую сторону, к Восточной башне; ты увидишь, она прекрасна.
Я взял его за маленькую коричневую ручку и мы смешались с толпой пилигримов.
– Она высокая! Все боги находятся там и молоко льётся на их головы.
Башня была фантастична! Она выглядела как гигантская усечённая пирамида. Это был натиск, поток идолов и гранита, сарабанда богов, апсар, отшельников, обнажённых танцовщиц и истощённых пилигримов, поднимающихся к небу вместе с голубями, орлами и обезьянами – гротескные, божественные, молящиеся, страдающие, весёлые – как сама множественность земли. Голубизна неба и больше ничего. Воздух пропах запахом жасмина, мокрого песка, потной толпы, это было вчера или сегодня, эта та же самая бесконечная толпа, которая скоро будет наделена правом вечности и однажды затрубит в морскую раковину, и которая торгуется за свои безделушки из ракушек и соломы.
Затем вновь голубое небо. И ты начинаешь заново: первая скважина, вторая скважина, третья скважина.…
– Сюда.
Всё всегда начинается заново, что же в таком случае в действительности меняется под солнцем? Где же находится новое, полностью новое?
– Мы будем ходить по кругу, понимаешь.
Он дёрнул меня за руку. Мы свернули в маленькую боковую улицу. Затем я увидел эту крепость – громадный четырёхугольник в песках с багровыми стенами длиной около трёхсот метров.
– Разве она не прекрасна? Она самая большая в стране. И, о… какая старая.
Он что-то взвешивал в уме, качая головой как дед.
– Она священна.
И безапелляционно заявил:
– Я люблю Бьёрна.
И так оно и было.
Мы шли по маленькой белой улочке, средь звуков морских раковин и гонгов; воздух вибрировал как огромная раковина жемчужницы. Маленькие магазинчики уступили место низким домам из одетого в известняк гранита. В школе пели дети.
Иногда, над террасами, ярко вспыхивали пальмовые заросли.
И постепенно меня начало охватывать странное впечатление – почти эмоция. Не знаю, было ли это из-за высоких стен, или из-за песков, покрывающих улицу ковром? Но это было ещё более тонко; это было нечто в самом качестве воздуха, своего рода знакомый резонанс, почти аромат, как в Тебесе. Затем я закрыл глаза, в моей руке была маленькая тёплая рука и я искал, бился в эту стену из памяти, я нащупывал дорогу в тёмном запахе, населённом присутствиями; это было там, прямо на другой стороне; я мог всё ещё ощущать её, чувствовать её запах. И это была эмоция особого качества, эмоция которую я переживал несколько раз при разных обстоятельствах и в разных странах: внезапно что-то пробуждается и вибрирует без какой-либо причины, трепет узнавания – перед существом, стеной, небом, не имеет значения перед чем, подобно тайне на кончике пальца, чему-то, что ты уже держишь и оно, вдруг, ускользает; это интимно знакомо, более знакомо, чем все взгляды и все места в мире, и однако, эфемерно – память, шок, который был когда-то пережит и от которого осталась только эмоция или, возможно, аромат, подобный аромату любимого человека, чьи черты исчезли и остался лишь этот отпечаток; или это подобно песне на расстоянии, слова которой смешались, но полны присутствия…. Странно, чем больше я искал чего-то совершенно нового, тем больше меня тянуло назад в прошлое, как будто существовала старая загадка, которую было нужно решить перед тем как перейти в новую жизнь.
– Аппа! Аппа!
Он бросился в комнату, крича высоким голосом.
– Аппа! Это его брат.
Мы находились в доме Бхаскар-Натха.
Крошечная лоджия перед входом, статуи всех размеров и форм, выстроенные как в храме. Балу схватил меня за руку и потянул внутрь.
– Это его брат, Нил, он приехал.
Послышался шелест лёгких юбок. В тёмном коридоре я споткнулся и натолкнулся на предмет, зазвучавший как музыкальная шкатулка…. Затем я вышел в патио, залитое светом и посыпанное белым песком – большой светлый двор, окружённый верандой с колоннами и запертыми комнатами. Весь дом купался в аромате сандалового дерева. Я обернулся: в углу, на корточках, сидело массивное присутствие, совершенно неподвижное. Это был Бхаскар-Натх, скульптор. Он посмотрел на меня. Балу онемел как рыба.
Что это был за человек, я так никогда и не узнал. Но его взгляд удерживал меня. И однако, это не было чем-то, что овладело мной, не было никакого насилия, никакой тяжести, он не пытался ни зондировать, ни обладать; я не ощущал никакого любопытства – это была живая масса, казалось смотревшая на меня со всех сторон одновременно или, скорее, втягивающая меня в другое измерение, в сторону кого-то, кто был позади меня. Никогда я не встречал человека такой плотности – затвердевшая сила, но одновременно мягкая: римский гладиатор с чёрными, как у Балу, глазами.
– Садись.
Он подтолкнул ко мне циновку. Вошла его жена, она предложила мне орехи на медном подносе и кружку воды. Она молодо выглядела. Затянув на плече складку своего сари, она улыбнулась мне опустив глаза, и затем, молча, удалилась.
Было тихо, только слышалось пение школьников.
– Ты как раз вовремя.
Я был очень удивлён.
– Хорошо, что это так. Всему своё время.
Он мял пальцами гипсовую массу.
– Сейчас полнолуние. Добро пожаловать.
И всё поплыло в молчании.
"Время"… "пришло время" – я так часто слышал эти слова…. И я не знал, что это было за время, что за луна, но в тот момент это было для меня очевидной истиной, вместе с пением школьников и этим ароматом: я не мог быть больше нигде, только здесь. Я путешествовал по многим странам, годы и годы – или столетия – тысячи шагов и переплетающихся дорог, затем я оказался здесь, как раз вовремя. Это было очевидно. И внезапно, в этом уголке патио, в конце тысячелетий дорог и шагов, я подумал, что понял это переплетение – грандиозное переплетение – бесчисленные пересечения мизерных точностей, возникших здесь и больше нигде, в этот момент, а не в какой-то другой; и это было не только точностью в соответствии с часами – материальное время лишь отражение, механическое и внешнее средство для того, чтобы наполнить время, которого нет; это было своего рода внутреннее совпадение, которое послужило причиной тому, что всё произошло вовремя: путешествие имело место снаружи потому, что внутри пришло время, эта согласованность сделала встречу неизбежной: крошечное, незаметное чудо – громадное сплетение незаметных чудес. И внезапно, в присутствии этого человека, я понял, что есть "время" всему, или скорее, душевный момент, как будто другое время непрерывно разворачивается позади нашего, и когда следуешь этому времени и этому ритму, этому путешествию, всё течёт гармонично, мягко, именно так как и должно, с чудесной точностью до секунды; а в другом случае всё вступает в конфликт, сталкивается, и не встречается ничего. И это похоже на два мира, наложенных друг на друга – фальшивый и истинный…. Передо мной открылся удивительный горизонт; жизнь стала бесконечно текучей и пластичной: новое творение, ежеминутно. Для этого достаточно присоединиться к этому путешествию.
Затем всё исчезло, а я продолжал смотреть на блики света на его резце.
– Кто тебя сюда привёл?
– Саньясин.
– А?
Он неожиданно отложил кусок сандалового дерева. Его тело было того же цвета, что и его деревянные статуи.
– Давным-давно кто-то предсказал, что несчастье войдёт в этот дом благодаря Саньясину.
Я отшатнулся.
– Это было давно, ты ещё не родился, мне было семнадцать лет.
– Но ….
– Успокойся, малыш, всё происходит так, как и должно происходить.
– Но я не Саньясин! Я только что приехал, и в твой дом меня привёл твой сын.
– Ты так думаешь…. Тогда почему ты так беспокоишься?
Я был не обеспокоен, я весь кипел от гнева, как тогда, перед Саньясином. Я всё ещё слышал его голос: три раза ты приходил, три раза…
– Посмотри сюда…
Я заикался, я был как ребёнок у которого отобрали его мечту.
– Люди, которые предсказывают, должны придерживать свои языки. Чёрт побери, что случилось со всеми вами в этой стране! Балу сказал мне…
Бхаскар-Натх спокойно посмотрел на меня.
– Почему?… Ты предупреждён.
– Я не верю в ваши россказни. Это я делаю будущее. Я свободен.
– Да, это ты его делаешь.
Он замолчал.
– Но ты нечто очень старое…. Послушай, моё дитя, судьба не враг, в мире нет "врагов", их не существует, всё является помощью на пути. Нет никакого "несчастья", всё ведёт нас именно туда, куда мы должны идти, всеми окольными путями. Когда открываешь глаза, каждая минута – чудо….
Затем он улыбнулся и его улыбка была улыбкой божества!
– Добро пожаловать к нам, ты дома; всё, что стучится ко мне в дверь – всё к добру. Что ты ищешь?
– Твой сын Балу сказал мне недавно, что Бьёрн собирается умереть.
Бхаскар-Натх кивнул.
Я был вне себя от ярости.
– Если Бьёрн умрёт завтра, что мне делать, я полагаю, просто сложить руки, это предрешено!?
– Но ты думаешь, чужеземец… что Судьба, это лекарство для бессильных?
Бхаскар-Натх выпрямился, он выглядел как лев.
– Послушай, в тебе есть возможность и великая слабость. Вместе, почти неизбежно вместе: слабость, это трещина, через которую может проскользнуть новая возможность. Пойми это. Есть две вещи, которые нужно понять, два полюса существования, противоречие, которое является ключом ко всему – если не понимаешь, ты живешь напрасно.
Он погрузился своими глазами в мои, это было подобно твёрдой силе.
– Есть мир вечной истины, где всё уже существует, озарённое, мирное, свободное позади всего, и есть мир сил с виду противоречивых, наш мир, где всё становится тем, что есть. Две стороны – свет, который видит, и сила, которая действует. И обе нужно удерживать одновременно, как двух лошадей в одной повозке. Если владеешь одним, не владея другим, ты падаешь в свет который видит, но не может действовать или в силу, которая действует, но ничего не знает. И нет никакого выбора – необходимо присутствие обеих. Тогда ты пребываешь во всемогущем свете…
Он печально улыбнулся:
– … Свете следующего мира.
Затем без какого-либо перехода он сказал:
– Ты вовремя. Твой брат нуждается в тебе. Его ведёт не Саньясин, а Тантрист – противоположный полюс.
– Что это за человек, Гуруджи?
Раздался шум, подобный раскату грома. Я подпрыгнул.… В вихре перьев к моим ногам спикировал павлин, голубой и прекрасный! Я услышал журчащий смех; маленькое круглое лицо выглянуло из патио.
– Батха!
Она, смеясь, исчезла.
– Батха, ты, наконец, приди и забери эту птицу, я уже говорил тебе….
Бхаскар-Натх сказал это суровым тоном, но эта была напускная суровость. Павлин выпрямил шею, уселся передо мной и так громко и победоносно заорал, как будто старался меня оглушить. Затем он начал что-то клевать на земле. Я был совершенно сбит с толку. Я смотрел на павлина; Бхаскар-Натх стоял прямо за мной напротив стены, прямой и неподвижный. И будто во вспышке, я увидел себя бегущего по портовой улице за Саньясином, и бога – воителя, поднимающегося над стенами и восседающего на павлине…. Всё началось вновь. Бхаскар-Натх был похож на статую. Школьники пели. У меня было чувство, что меня швырнули в мир полный знаков без ключа.
– Шикхи! Шикхи!
Из-за двери показалось маленькое круглое лицо. Посреди лба у неё был красный тилак образующий маленькое пламя на прекрасном лице, она была одета в длинную юбку гранатового цвета….
– В следующий раз, Батха…
Подметая патио хвостом, павлин бросился в её юбки как цыплёнок.
Они вместе исчезли.
Это был сигнал. Двери вокруг веранды открылись; мимо проходили слуги, жена скульптора собирала сандаловые стружки. Сквозь дверь в конце коридора была видна листва маргозового дерева. Девушки веяли рис.
– Видишь ли, сынок…
С этого момента он всегда называл меня "сынок" и я мог присягнуть, что в тот момент что-то действительно произошло между павлином, Батхой, Бхаскар-Натхом и мной, – павлин, почему павлин?
– С того дня, когда начинаешь смотреть на мир истинными глазами, в мире нет ни одной вещи, которая не была бы наполнена значением, не содержала бы собственного послания. Как будто всё было разработано для того, чтобы заставить нас понять.
Я не знал, что нужно было понимать и едва ли слышал Бхаскар-Натха, но что-то случилось. Было ли это присутствием этого человека? Воздух казалось вибрировал, предметы и даже стены были наполнены светом, как будто они незаметно перешли в другое измерение и собирались открыться, изменить свою видимость, и тем не менее, они оставались теми же самыми; это были те же самые люди, но настолько другие, что казались почти живыми; я чувствовал, что одно слово, один звук мог бы опрокинуть всё и разорвать занавес из тумана, я находился на головокружительной грани и не понимал, не видел, но всё это было там, сразу же за ним. Я поднял с пола кусочек пера и повертел в руках: пятно на пере тоже вибрировало, менялось, переливалось от голубого к зелёному и золотисто-коричневому. Возможно, этот павлин имел значение и для Бхаскар-Натха и для меня, и для Батхи – три различных истории – или только одна? Просто мерцающий кусочек пера. Воздух казался острее, ярче, будто был наполнен другой субстанцией жизни: долото, перо, песок в патио, руки Бхаскар-Натха: всё, казалось, объединилось в другом движении. Затем мой взгляд вновь вернулся к павлиньему пятну и я подумал, что я уже видел это компактное чудо…. В тот момент у меня было ощущение, что мир полон наложенных друг на друга глубин и одна единственная вещь, падающая перед нашими глазами и исчезающая, могла бы содержать всю историю мира, как минутное расположение звёзд может зафиксировать образ судьбы и содержать в секундном пересечении рассказ о множестве вещей. Это было ослепительно: внезапно я увидел, почувствовал, что весь мир движется в грандиозном танце, каждая точка которого является центром всего и содержит всё – удивительный калейдоскоп, который поворачивается, собирается и рассыпается; который периодически чертит знаки нового танца, другой истории, но это игра одних и тех же актёров, одна уникальная история; и если эта единственная вспышка рубинового или бирюзового цвета и единственное павлинье перо на террасе однажды случайно сдвинется – сдвинется всё. Это танцует – и танцует всё: мир является чудом. Это было ослепительно: ветер морозной пыли на голубом горном хребте и, возможно, тот же самый ветер, в одно и то же мгновение очаровывает Гималаи … и моё сердце.
Бхаскар-Натх приводил в порядок своё долото. Дети всё ещё пели. Я почувствовал, что прожил слепцом тридцать лет в плоском фотографическом мире, мире точном, размеченном до мельчайших подробностей, где каждая вещь означает одно и только одно: несчастные одинокие вещи, приколотые как насекомые в своих коробочках – этот мир был мёртвым и ложным. Тысячи серебряных нитей соединили всё и вся, одинокое вырванное семя, перекатывалось по звёздным полям; мир открылся и открылось всё: каждый лепесток заслонял собой другой лепесток, который, в свою очередь, закрывал следующий – и которые скрывали одно золотое Солнце.
Я, будто во сне, поднялся.
– Сын мой, остерегайся Бьёрна.
Я посмотрел на Бхаскар-Натха, на его обнажённый торс гладиатора, и больше не знал, что он имеет в виду – остерегаться? кого? Был только один свет, горевший миллионы раз – в жизни, в смерти, в моём сердце, во всём – содержащий весь мир людей и вещей в одном сорванном семени.
Он встал. Вошёл в комнату. Затем вернулся с небольшой статуэткой из сандалового дерева и вложил её мне в руки.
Это был танцующий флейтист.
Бьёрн вернулся среди ночи; он казался раздражённым и его голос звучал глухо. Я с трудом различал его в полутьме возле источника: заря была ещё только зелёной прозрачностью в которой хрипло кричали первые вороны, но я почувствовал его душевное страдание, это была определённая тяжесть в воздухе, и я не мог сквозь неё пройти. Непроницаем только человек! Он самый непроницаемый минерал в творении. И когда человек забывает о себе, он излучает свет как алмаз. Удивительно! Просто вуаль: ты думаешь об этом и становится темно, ты не думаешь об этом и становится светло.
– Ты обеспокоен?
– Я ничего не понимаю.
Он почти яростно вылил на голову ведро воды.
– На это потребуется всё время, как Эрику с его скважинами: первая скважина, вторая скважина, третья скважина…. Прошло три года – три года, слышишь, не три месяца – с тех пор как он пообещал мне инициацию, верховную мантру, и затем… он зовёт меня (я его ни о чём не просил) и говорит мне: "Сегодня ты получишь инициацию". Я прыгаю от радости. Я переполнен, я влетаю к нему домой, опустошаю ведро воды: я будто воскрес из мёртвых. Он говорит, говорит о разных вещах, проходят часы и, наконец, он спрашивает меня, какого дьявола я здесь делаю! Как будто он всё забыл. Этот трюк он проделывает со мной уже в десятый раз. Вчера… . Или вдруг, когда я ни о чём не думаю или нахожусь в полном отчаянии, он зовёт меня, заставляет сесть и даёт мне мантру: "Завершающая мантра" – говорит он. И, о! это действительно похоже на инициацию, просто один звук, и тело кажется открывается. Как будто поднимаешься от земли и разлетаешься как частицы пыли. Это потрясающе. Тёмно-голубая пыль. И на следующий день, мимоходом, в беседе он говорит: "Эй! Гором (он так меня зовёт), ты будешь повторять её сто тысяч раз. А потом посмотрим, готов ли ты для завершающей мантры"… Понимаешь?
Я не понимал, но ощущал мятеж Бьёрна, тёмный и болезненный.
– Брось, Бьёрн, пойдем посмотрим на море.
Воздух дышал прохладой. Улица была пуста, песчаная буря ещё не началась. Звук сирены наполнил зарю зовом к путешествию.
– Здесь есть порт?
– На другой стороне, на главном острове. Здесь только ныряльщики за кораллами.
Он стиснул зубы и добавил:
– Я не должен жаловаться. Когда я думаю о других, об Эрике… мы по крайней мере знаем, что идём куда-то, даже если это куда-то находится в конце сотен тысяч скважин и мантр, мы знаем, что существует нечто, что нужно найти… Это не имеет значения, я буду идти до конца.
И в этом "до конца" звучало отчаяние. Воздух вновь наполнился гудением пароходной сирены.
– Я помню, Эрик всегда говорил: "Сирена, это как путешествие; как в прошлом, так и в будущем". И верно, нет никакого путешествия! Совсем никакого – просто хочется как-то оправдать пронзительный звук сирены.
Он пинком отправил в полёт сосуд из тыквы. Я подумал, что вижу свой портрет в другом существовании. О! те, кого мы встречаем, всегда похожи на призраков из прошлой жизни или на глашатаев из будущей, и они приходят и цепляются к нам (или мы к ним) со странной привязанностью, как будто они приносят нам картинку того, от чего мы должны избавиться или завоевать. И это всегда именно те, с кем мы встречаемся. Другие исчезают, как будто и не существуют: у них нет никакого послания.
– Ты сожалеешь?
– Ничуть. Я пройду до конца, и это всё. Но, чёрт возьми, это долго! Необходимо иметь власть, Нил, мы должны изменить мир… Тридцать миллионов лет мы рожаем детей – тридцать миллионов, понимаешь – просто для того, чтобы всё закончилось Британской академией…. Ад!
– Но что ты хочешь изменить? Если ты ничего не изменишь в себе, ты ничего не изменишь в мире!
– Хорошо. Но я плевать хотел на здравый смысл, я хочу сделать что-нибудь.
– Ты хочешь открыть больницы, школы? Вылечить больных, поделить богатства, или что? А потом, когда ты сделаешь бедняков богатыми, они всё равно ограбят других, и тогда это умрёт и мы умрём, и всё умрёт, и всё начнётся сначала. Пока есть хоть один человек который умирает – всё будет тем же самым – должно быть исцелено не что-то снаружи, а внутри! Или что? Ты хочешь совершать чудеса? Летать по воздуху, проходить сквозь стены, появиться в славе света над ярмаркой в Осло? Они примут тебя за бога, они будут поклоняться тебе – и будут тебя ненавидеть. И дети будут расцветать как и прежде. Это иллюзия, Бьёрн, люди хотят иметь все атрибуты богов, не будучи на них похожими, поэтому всё рушится. Но если они не изменяться внутри, их путешествие не состоится, вот и всё. Потом, как и прежде.
– Но если кто-нибудь смог бы показать им могущество духа? Показать им…
– Ты хочешь устроить им духовный цирк?
– О! Как ты ядовит. Ну давай тогда убежим в Гималаи и будем созерцать собственные пупки. Беда в том, что я не заинтересован в собственном спасении, собственном освобождении, меня интересует это только для других.
– Послушай, Бьёрн, ты хочешь могущества – очень хорошо. Давай предположим, что у ты обладаешь всеми силами, ты всемогущ. Что ты собираешься со всем этим делать, скажи мне? Ты, по крайней мере, знаешь, для чего ты хочешь использовать эти могущества? Знаешь, что такое хорошо и что такое плохо? И что на самом деле плохо? Это ещё один вопрос. Ты хочешь устранить болезни, несчастья, смерть? А это несчастье, возможно, лишь средство перехода к другому состоянию? Бьёрн, ты хочешь заставить детей Британской Энциклопедии жить десять тысяч лет? Они заполнят библиотеки и сберегательные кассы…. Ни разу в жизни я не встречал ни одного зла, которое не имело бы своего собственного полного значения. Итак? Ты собираешься отсечь зло, но ты отсечёшь вместе с ним и добро. Что ты знаешь о доброте этого мира, каким видением ты обладаешь…? Бьёрн, позволь сказать тебе, если бы у нас было истинное видение, мы бы автоматически обладали этим могуществом; у нас нет могущества, потому что у нас нет видения. Потому что мы изгнали бы именно то, что не должно быть изгнано.
– Тогда я разделаюсь с багажом и отправлюсь бурить скважины вместе с Эриком. А мир может катится в ад. И да будет так. Всё к лучшему в этом наилучшем из миров. – О! Бьёрн, какой ты вспыльчивый. И в действительности нечего изгонять, нечего "менять", как ты говоришь, это нечто другое. Иногда я чувствую, что это абсолютное заблуждение искать что-то "огромное", тайна не огромна, это просто нечто другое. Возможно нужно изменить только взгляд. Взгляд, который изменит всё!
– Что касается тебя, ты закончишь болтовнёй о хрустальном взгляде. Ну а что касается меня, я хочу делать, даже если я ошибаюсь; я хочу жить, я хочу формировать материю – хочу. Фактически, хоть я и жалуюсь, но я нашёл. Я нашёл рычаг, я нашёл секрет, по крайней мере один секрет, рациональный секрет, рациональное чудо, нечто, что человек сможет схватить и выковать. Это лишь вопрос времени и стойкости. Сто тысяч мантр – это ничто. Нужно дойти до конца, и всё.
Звук пароходной сирены наполнил воздух в третий раз. Мы пришли к храму. В небе парил орёл. Что касается меня, то не я мог понять из их историй ни слова. Он наклонялся в полёте, сливаясь с небом. О! каждый раз это как крик внутри, как будто я остался позади. В нас есть частица птицы, которая помнит. Каждый раз я вдруг обнаруживал, что я человек, точно так же как находишь себя уменьшенным во сне – нет, это не то чего я ищу! Не разум, не добродетель, не величие, не могущество и превосходство над человеческой посредственностью, но что-то другое, другое, абсолютно другое. Я хочу новое видение, свою собственную историю, собственную мантру, как мул.
Гигантские тиковые ворота. Толпа, свалка, потоки света. Хаос запахов, нищих, прогорклого масла, жасмина и летучих мышей. Базар с многообразием древовидных кораллов и раковин, красного и зелёного порошка, наваленного по обе стороны прохода; разрисованные стеклянные сосуды, грудами наваленные возле колонн; тесьма, соломенные корзины; всё это бурлило как и скульптурное изобилие наверху: нищие и торговцы раковинами, чудовища и мудрецы, пилигримы и девушки с косами, всё неслось в огромном многоцветном карнавале, где уродство становилось божественным, даже старый хлам казалось был подхвачен этим непреодолимым священным напором. И я тоже захотел влиться туда, исчезнуть, аннулировать себя полностью, ах! Теперь я знаю, что так знакомо мне в этих местах: всю свою жизнь я искал радикального искоренения или возможно, нового укоренения, как будто контролируя неизвестно какой переворот, и я неожиданно вновь нашёл своё истинное лицо и освободился от свинцовой забывчивости. В нас есть нечто подобное памяти о сказочной трансмутации; наши сказки помнят лучше, чем мы! И я искал. Я искал сквозь пустоту, отрицание, уничтожение; я разрушал как вандал, свергал идолов как завоеватели Тебеса, и теперь я был захвачен этой толпойи опустошён её полнотой в прорыве в великое космическое веселье. И что-то во мне сказало – нет. Пламя внутри, как меч света направленный против этого вторжения: я не принадлежал этому храму. Я не принадлежал никакому храму, никакому месту, никакой стране, я из этого света, находящегося внутри, это всё. Или, возможно, из чистого белого минарета посреди песков, с возносящимся с него призывом. И это Бьёрн затянул меня в сердце этого противоречия.
– Мы пройдем через северный коридор.
Он бросился вон из толпы, я снова вздохнул.
– Все проходят через южный коридор. Четыре коридора идут по кругу внутри святилища. Выход через восточные ворота, возле моря.
Мы свернули налево, в северный коридор. Затем меня бросило в другой мир без какого-либо перехода. Там был громадный, сказочный коридор с колоннами, украшенными скульптурами, который погружался в туман времени, коридор, почти такой же фантастический как и коридоры Луксора, вибрирующий в такт ударам гонга. Вдруг у меня появилось ощущение, что я исчезаю. Появился кто-то другой. Некто, кто шёл и глядел на всё это, вмещая весь коридор и крошечный фрагмент меня самого. Огромный, внезапно раскрывшийся взгляд – и всё становится другим. Глаза другие, перспектива другая, ритм другой и однако, всё это чрезвычайно близкое, будто входишь в сердце вещи. И всё укутано в этот взгляд или, скорее, всё находится в этом взгляде: мир больше не находится снаружи, ты больше не "смотришь на", а сразу переживаешь. Он находится внутри, ты вмещаешь сразу всю сцену. Это более не изолированная, плоская сцена, это глубокая внутренняя сцена, серия сцен одна внутри другой, будто бы воспринимаемые одна сквозь другую: входишь в архетип места, в его тысячелетия, в его историю, в его живущую глубину; и в то же самое время, являешься крошечным персонажем, идущим в старой сцене или, возможно, серия персонажей свёрнутых в одном; множество историй в одной, будто движешься в нескольких жизнях одновременно – многослойный мир: один жест содержит тысячи жестов, один шаг пересекает множество жизней, ты подобен живому символу, и позади, вокруг или наверху ты являешься чем-то, что смотрит, смотрит вечно, актёр и зритель, образ и смотрящий на него; вновь подбираешь нить старой легенды, бесконечную жизнь, знакомую и необычную, как будто после долгого путешествия куда-то, и продолжаешь идти: ты – этот маленький образ, идущий под великим безмятежным взглядом.
Я шёл там словно спустя столетия, но ничего не изменилось – возможно я жил повсюду и это было сном – я снова ощутил эту приятную свежесть плит под ногами. Мы шли вместе, Бьёрн и я, одетые в белое и босоногие, по гигантскому коридору длиной в триста метров, который исчезал вдали в солнечном свете, посреди сотен колонн похожих на корабельные шпангоуты; мы шли по плитам приятным и прохладным как столетия Нила, маленькие, озарённые иерофанты под уступчивыми взглядами драконов и мистическими кругами, нарисованнымижёлтой охрой и красным кирпичом как в коридорах Тебеса. Я оставил свою тень с шумом этого мира возле дверей, я оставил свои костюмы и имена и продвигался лишь с маленьким пламенем существа в ладонях, только с лёгкой прохладой под ногами; глаза мои были почти закрыты, меня будто несло это молчание.
Возможно я проживал дни и делал множество жестов где-то в других местах, других странах, но всё слилось в этом белом пламени, всё сконцентрировалось в ритме этой одинокой прогулки, я сдерживал дыхание, как будто ещё раз хотел услышать слово и повторить жест. Я пробирался на ощупь в великой памяти гонгов и корицы к солнечному просвету вдали, маленький пилигрим в марше времени обращённом назад; я карабкался по кривой столетий, потерянных существований – тщетные и озарённые жизни под великим взглядом, сказка за сказкой в сердце этой оболочки; я сжимал это маленькое пламя в своём сердце, эту единственную каплю света в конце мириадов столетий, и мой свет почти пел. Он был подобен ритму, поднимающемуся с каждым шагом из глубин времени, из глубин напрасных усилий и из глубин миллионов моих прогулок по забытым равнинам; он был так же гладок как плиты мостовой, так же бесконечен и ясен как улыбка покойника и как все мертвецы, которыми я был, и всё слилось в этой музыке: все лица и вся любовь, все молитвы, все храмы, тысячи храмов где я надеялся, молился и поклонялся, все боги, которых я любил, все мистерии; одинокая нить из музыки, связывающая все мои шаги; высокое, белое, поющее напряжение, почти неподвижное в молниеносности своего существования; уникальная и вечная вибрация. Я шёл под священными плитами как озарённый слепец – крошечный образ, который несла улыбка, и всё переживалось вспышками: несчастье за несчастьем, надежды и разочарования, ах! что осталось? Одинокая любовь заманивала в ловушку все мои взгляды, вуалируя светом бесконечный бег жизни, бездны за безднами, смерти, бесплодные жизни, и я шёл к триумфу, который вырастал с каждым шагом и который рос из глубин моей души в великом белом ритме, как будто все печали моей жизни поднимались, очищались, освобождались, превращались в свою светящуюся суть. О! эта чистая песня, этот победоносный свет в конце! Миллионы нежностей возникающие из миллионов печалей, которые знали всё: тьму, подлость, низость, мудрость, которые совершали всё зло, добро; которые любили, ненавидели и которые задыхались от слишком большого понимания! Тот же взгляд любви в сердце стыда, безымянное нечто, которое всегда находилось там и которое узнаёт всё; короткие вспышки осознания, похожие на миллионы криков любви возвращающихся из миллионов ночей, единый крик слияния в конце, как будто ты живое самопожертвование всех печалей мира, земля в миниатюре, бесконечно маленький образ, несущий в себе миллионы людей, ах! как будто всё наконец-то готово взорваться, и я погружу свой лоб в солнце, раскрою руки и верну это пламя навсегда.
Бьёрн потянул меня.
Мы свернули в другой коридор.
Затем мы вошли в обширную песню, звучащую бронзой повсюду и врывающуюся в лабиринт коридоров и колонн, украшенных скульптурами, и вновь поднимающуюся, чтобы ударить в высокие стены и заполнить всё полнозвучным потоком, таким же мощным как грохот моря. Мы находились у дверей святилища.
Бьёрн спустился на шаг вниз.
Я был один на пороге и следил взглядом за маленьким силуэтом, двигающемся сквозь лес колонн. Он на какой-то момент остановился, словно заблудившись, его руки свисали как плети, он был так мал под этим высокими сводами; он поднялся на несколько шагов к святая святых, похожей на гранитный остров посреди громадного квадрата и я был там, рядом с ним, и смотрел. Затем всё стало увеличенным: время расширилось, глаза стали безграничными, мельчайшие детали зажили интенсивно словно абсолют – всё имело значение, тотальную полноту, как будто каждая вещь содержала уникальную вечность – и больше ничто не двигалось… . Я был там и смотрел.
Я был там всегда и знал все эти жесты, я был так же стар как колонны и плиты мостовой, и я так часто смотрел на это маленькое золотое пламя, рисующее окружность вокруг священных камней, что возможно я и сам стал этими камнями, этим древним неподвижным взглядом, который видит всё, понимает всё, без страсти и без плача, который берёт всех существ в своё молчание и растворяет все печали в песках вечности – они кричат, они причитают, они проходят, в то время как я всегда нахожусь там! Сквозь полузакрытые веки мой великий умиротворённый взгляд всегда взирал на кончину всех этих людей, и это маленькое пламя, сияющее в моих глазах, является отражением их собственной вечности. Я отдаю то, что они отдают мне, и я обладаю всей вечностью, которой владеют они, моя радость у их ног, мой мир – улыбка на их губах, и если они тверды, не сделан ли и я из того же камня?
Но увидят ли они этот свет в своих сердцах и бога, который движется здесь потому, что он движется там?
Затем появилось лёгкое напряжение, этот взгляд упал на Бьёрна, на меня, или скорее, он сконцентрировался, сузился, это было похоже на переход с одной высоты на другую, от пространства к точке в пространстве; и именно в этот момент перехода я уловил ускользающий секрет, как будто можно было переходить от одного к другому по своей воле, от великого взгляда к малому и обратно, и жить в двух мирах или двух существах одновременно. И это было как ключ к свободе. Просто небольшой шаг назад и всё расширяется, объединяется, приобретает протяжённость и глубину во времени – великое королевство по ту сторону всего; затем лёгкий наклон и всё сжимается как в игре, и если ты позволишь себе быть захваченным этой игрой, то больше не существует ничего, кроме этого уплотнения, твёрдого, отделённого, не видящего и не понимающего ничего, кроме маленькой корки собственного существования, маленькой сцены собственной истории. Я вернулся к этому маленькому образу и вместе со мной осталось что-то похожее на память о тех глубинах – смутную, ускользающую, но хорошо знакомую – как будто каждый запах, каждый жест, каждый человек был готов дать мне нить ко множеству пережитых легенд. И затем – ничего, всё ушло. Я смотрел на Бьёрна, моего брата, повторяющего ритуал, и я был один под высокими воротами, как будто на границе ландшафта из сна – я или он двигался под древними пилонами, и не переживал ли я всю эту историю тоже, здесь или там? Если бы я немного толкнул, пересёк этот порог, то этого было бы достаточно, это было на кончиках моих пальцев. О! я, кажется, помню незабываемую жизнь, я всё ещё знаю, почти чувствую тот незабываемый восторг погружения в мир чудесной страсти, где маленький человек тонет в золотом тумане, и со взглядом сверху идёшь к триумфальной жертве – ты идёшь куда-то – и всё ушло! И крик огромного облегчения, будто ты изменил свою видовую принадлежность. Я знаю, я пережил это; я почти помню ребёнка, стоящего под другими колоннамии в другой день: золотой диск опустился в моё сердце и взорвался вспышкой пламени – колонны пылали, камни пылали, всё пылало так, будто мир был сделан из солнца. Я почти помнил, это находилось там; если я сделаю несколько шагов вниз, то этого будет достаточно…. И затем что-то сказало: нет, ты не пойдешь. Как будто я должен был забыть. О! неужели я никогда не перестану ходить пройденными путями и пересчитывать камушки из золота и черноты? И, возможно, это тоже было ловушкой, возможно, нужно завоевать своё озарённое прошлое также, как и своё тёмноё прошлое, и пройти по ту сторону обеих.
О, пилигрим,
Ты пришёл давно
Из множества теней
И нескольких побед
Ты спустился к задаче
Преднамеренно забытой
До того дня, когда
В великой, спокойной памяти
Ты сможешь увидеть ловушку древних побед
И безрассудство старого стыда.
Затем я погрузился в эту песню. И именно там я сделал своё открытие….
Оно выпрыгнуло сразу со всех сторон: от группы хористов сидящих на корточках между колонн, затем от другой группы и ещё от одной, и каждая пела свой собственный речитатив, волна накатывалась на волну, набухала в другой, сливалась с третьей до тех пор, пока всё святилище не превратилось в огромное море песни, которое вибрировало и вибрировало, билось в стены подобно огромной бронзовой волне, катилось по лабиринту гротов и скульптурных божеств, затем возвращалось чтобы ударить в свод, в то время как из глубин саркофага, подобно бесконечному прибою, поднимался всё тот же звук: AUM namo namo namaha, AUM namo namo namaha…. И это AUМ было чудом полнозвучного могущества, золотой бронзой, которая казалось накатывалась из глубин времени, пропитанная миллионами незабываемых и никогда не устаревающих криков, и это не было ни молитвой, ни зовом, ни песней, это было лишь волной существования, лишь голосом Человека – неистовым, печальным, вечным – как голос моря и ветра; звук, рассказывающий только о человеке, как река рассказывает о воде и, возможно, это мир закричал его устами под мигрирующими звёздами, когда он встал прямо и одиноко для того, чтобы понять собственную тайну; и это первое слово росло, делало его человеком на каменистом поле мира, захватывая его, подобно первому удару ножа наметившему зубра на стенах пещеры. AUM namo namo namaha. AUM…. Я позволил этому слову расти во мне, позволил этой тайне течь из глубин своей ночи до тех пор, пока она не заполнила весь мой храм из плоти: я был этим древним человеком, стоящим прямо и одиноко под безымянным сводом, я был перекрёстком тёмных сил и было нечто, что нужно чётко произнести, нечто уникальное, что было мной и не имело не имени, не языка, но оно находилось там, как ребёнок во чреве моей ночи: это было тайной моего существа, моим собственным чистым звуком, моим настоящим именем, "тем" что должно быть названо для того, чтобы жить, и если бы я не нашёл своего имени, я был бы подобен несуществованию, раздробленному, потерянному во тьме и воющему как шакал. И я склонился над этой тайной, я вслушивался в это нечто, находящееся в глубине, в звук моих лесов, бормотанье моих вод и в ещё более глубокий покой внутри, подобный прекращению моего дыхания или, возможно, моему началу, крошечной пульсации, теплу заставляющему кричать, это было похоже на золотое волнение… и такое спокойное – спокойствие того, что существует. Крошечная, но твёрдая вибрация! Это была сама уверенность, тепло, скала, полнота моего существа. Это было подобно обожанию в глубинах, обожанию всего и ничего, потому что это есть и я есть, это вибрирует и я вибрирую, и всё вибрирует – это и ничего кроме этого, такое же простое как дыхание, тепло мира, скала, полнота нежности, обнажённая любовь – это именно то, чем я являюсь, крик, который заставляет меня существовать! И которое заставляет существовать всё! Крошечное дыхание в глубинах, которое в своей теплоте содержит всё, которое сгущает миры, звёзды, зверей, которое в своей песне собирает множество тел – уникальный крик вечности во всём, единственный звук, который заставляет быть: AUM…. Ах! зачем мне храм! Молить не о чем: оно само молится, само вибрирует, поёт непрерывно; нет ни надежд, ни страха; нечего ожидать, нечего желать: это всегда там, всегда наполнено; нет больше тайны, нечего называть, нечего понимать, всё понято, всё является этим – всё является тёмной тюрьмой этому поющему потоку!
Я открыл глаза и посмотрел на храм. И в третий раз что-то сказало: нет. Это было очевидно, вибрировало точно также как это слово в моей плоти, было таким же ясным как голубизна неба над головой и над всеми пещерами людей, готическими или экзотическими: о! есть нечто, чего не может понять ни храм, ни Церковь, нечто, чего не может удержать ни одно существо, ни один пророк, ни один Бог и ни один папа, будь он с Запада или Востока; никакая книга и никакая мистерия не может заключить это в свои формулы из камня или крови, в письмена написанные чернилами или светом; нечто, более великое, чем все спасители мира, все захватчики и тюремщики Истины; Истина более широкая, чем все небеса, слишком простая для их величия, слишком естественная для их чудес – нечто, что улыбается повсюду и повсюду поёт, что играет в жрецов и язычников, что страдает днём и ночью и, несмотря на это, улыбается позади всех печалей и всех дней мира, всех более и менее священных тюрем: крошечная золотая вибрация, которая звенит повсюду, дышит повсюду, светит и светит вопреки всему нашему свету и тьме, всем нашим Бастилиям из Духа или плоти. И я говорю нет и трижды нет! – я не из этого храма! Я не принадлежу никакому храму, никакой формуле, никакой тюрьме, божественной или человеческой!
Затем я раскрыл глаза, но в этот раз очень широко. Я держался за песню под моим каменным сводом, за музыку человека под камнем, здесь или там, пять тысяч лет назад или вчера, на всех языках, во всех сердцах, всех несчастьях белых или чёрных, под богами или дьяволами – под, всегда под, и с тюремщиками. И эта песня в моём сердце не упрашивала, не молила, она была бесстрашной и не соблюдающей законов – крик моего сердца бился и бился в огромную стену как птица в клетке…. И внезапно, я увидел – широко открытыми глазами я увидел удивительную мистерию, я назвал бы это МЕХАНИЗМОМ ЗАКЛЮЧЕНИЯ В СВЕТ: они пели, как другие пели в других местах и под другими сводами, и я видел как волна их песни бьётся о стены, отскакивает и падает обратно на хористов как стремительно несущийся поток электрума4 с могучими тёмно-синими, вибрирующими пульсациями, которые охватывали их, озаряли, окружали золотом и наполняли все место массой могущества, подобному отражению их песни, окрашенному переводу их собственной силы призыва – и это вновь было их собственным великолепным отражением, освещавшим их стены также как глаза их богов. И я, стоя прямо и одиноко под своим каменным сводом, бился и бился в него, в эту тюрьму из света, и чем больше я бился, тем больше видел, что тёмно-голубая пульсация активно разбухает от интенсивности, силы и почти тяжести, как будто я тоже был пойман, как и эти люди, в светящуюся ловушку своего собственного заклинания, заключённый в оправленный золотом сапфир, как насекомое в янтаре. Затем я понял, увидел, коснулся тайны всех Церквей, этого озарения, запертого в сундук, вершины света в пещере и спасения в пузыре. И вдруг, я позволил уйти всему. Я раскрыл руки, оставил свою песню, свою силу, свет, свой жалкий свет в пещере и все свои высокопарные размышления, и я упал в пропасть ничто – внезапная сладость потерявшегося ребёнка, вырвавшегося на свободу, уносимого неизвестно каким победным катаклизмом, похожим на могучий удар плеча в стены, как будто переходишь в смерть, и я прошёл сквозь, в бесконечность белого света – белого, белого, свободного, свободного!
Барабаны, раковины и серебряные трубы взорвались под сводом. Бьёрн упал ниц. Всё место было ничем иным как священным, тёмно-голубым, могучим низвержением – да, божественным: можно было погрузиться в него и потерять себя в триумфе света. Это были совершенные магические чары, неопровержимое озарение, могучая магия церквей. Озарённая концентрация тысячелетий простирания ниц. Трубы протрубили второй раз. И в третий, когда я уходил из святилища. Их эхо вибрировало в моём сердце как великий сигнал ухода, это было подобно выходу в открытое море, как будто я ходил вновь и вновь, изнашивал жизни, тысячелетия и жесты – тысячелетия жестов и печалей во все века и повсюду – шёл через преисподние, озарения, через множество погребальных костров внутри и снаружи – нескончаемые откровения и спасения, которые все разрушались у той же самой стены. Я жил и страдал всё время для того, чтобы достичь этой единственной точки, этого белого момента, и всё колдовство было изгнано – победы и ловушки, озарения и дьяволы – я шёл обнажённый и свободный к тому, что должно быть, подобно богу язычников.
Огромные дюны дрожали на солнце перед порталом святилища и стекали к морю, такие же белые и обнажённые как моё сердце. И именно там мне захотелось упасть ниц, без сводов над головой и стен перед собой.
Затем передо мной прошла она, маленькая девочка-павлин. Она не моргая посмотрела мне прямо в глаза. А затем она исчезла в дюнах, неся на руках поднос для приношений.
И этот взгляд вливался в меня подобно первой улыбке нового мира.
Пилигримы молились солнцу по пояс погрузившись в воду, высокие дюны сползали к морю чистые и мягкие как белая Аравия; здесь хотелось остаться навечно глядя на проплывающее мимо солнце, ничего не желая, кроме мягкой, светящейся белизны, стекающей в неподвижную воду, и безропотно пропасть навеки.
Затем дюны поворачивали внутрь, формируя гладкий залив и маленький пляж с превосходным песком без единого камня, рядом находилась пальмовая роща, раздавался звук раковин и бронзовых колокольчиков, непрерывное пение звучало под высокими башнями. Два мира. И маленький белый пляж.… Мой взгляд переходил с дюн на пальмы, с пальм на дюны и пилигримов, и мне тоже захотелось сложить руки, молиться, поклоняться, я не знаю… просто поклоняться. Возможно это было древнейшей из религий: первый шёпот красоты в человеке, из-за которого в нём что-то внезапно открылось и ему захотелось сложить руки, молиться, петь – не имеет значения, что – облечь в слово или запах ту крошечную вещь внутри, которая шевелится и которой хотелось бы одной каплей стечь в вечность. Я распростёр руки: этим утром всё было озарено, потому что я любил – иногда мир является открывающей себя славой; я сложил свои руки, как будто любовь предшествовала знанию, знанию всего: полнота любви, ничего не оставляющая снаружи, ничего, потому что всё вибрирует одним и тем же, одна и та же крошечная вещь внутри, узнающая себя повсюду: мир является тотальным единством, иногда удивляющимся самому себе. И в этом взгляде больше не было никакого "я" или других, ничего "другого", это было подобно безграничности любви, отвечающей самой себе повсюду, в каждой точке; расширение существа, в котором сердце, кажется, бьётся повсюду: не было больше никакого центра, всё было центром! Никакого внутри, никакого снаружи, сообщается всё; никакие глаза не ищут любви и красоты; любит всё, всё является взрывом мириадов взглядов, будто ты любишь повсюду одновременно; великий снегопад из света, каждая снежинка которого является поющей частичкой меня: это поёт, всё поет, это поющий свет, мир – это вечно поющий ритм, и иногда сердце знает об этом.
О, Тара .5 О, Мать,
Нищий протягивал свои руки к солнцу, он был один на этом маленьком пляже, казалось, он взывал к солнцу.
О, Тара,
Всё – твоя воля
Ты всеволящая
Ты та, кто действует, О Мать.6
Он пел, и слова не имели значения, они были чисты и содержали музыку истины. Через этого нищего пели все дюны.
Ты та, кто делает,
О, Мать,
А они говорят: это я делаю.
И именно тогда, когда он произносил "а они говорят", послышалось что-то вроде грусти; небольшой неожиданный разрыв, секундная пауза, его голос прервался. В нём ощущалось всё страдание мира.… Так кто же пел на самом деле – он или я? Я больше не знал, это был маленький секундный разрыв, разрыв "я" в тотальности и внезапное острое страдание похожее на удушье: "я" было страданием, невыносимым страданием от невозможности содержать то. Разрывается бесконечность музыки, нечто вдруг начинает зиять, и тебе хочется броситься туда, как будто ничто и никто в мире не смог бы заполнить эту пропасть.
О, Тара, о, Мать…
И я говорю: слышал ли ты эту маленькую ноту внутри, внезапную секундную трещину в бесконечности? В жизни есть одна секунда, одна крошечная секунда, которая имеет значение….
– Ну! Кристальный человек?
Он положил руку на моё плечо. Опять всё обрушилось в моё тело: мгновенное сжатие, секунда удушья – мы задыхаемся по привычке.
– Я тебя напугал?
И именно тогда, когда я возвращался в тело, по пути, мимолётно, мне показалось, что я увидел тотальную Личность которая была всеми нами: Бьёрном, мной; бесчисленная и широкая – Тело, единое Тело, и говорить "я" в этой скорлупке было бы также абсурдно, как принимать себя за водоросль на белом пляже.
Вернулось присутствие ума, хотя это было больше похоже на отсутствие.
– Ты получил солнечный удар, или что?
Он встряхнул меня. С его льняных локонов стекала морская вода, он был похож на нордического бога.
– Ах! брат, как прекрасна жизнь. Я, кажется, съел бы её!
Это был Принц Бьёрн, живой, энергичный и похожий на ребёнка.
– Пойдём, сядем в тень, я хочу поведать тебе тайну.
Всё потемнело. Ко мне вернулись слова Балу, чистые-чистые, прозрачные, звучавшие как очевидность: "Он собирается умереть".
– Да, тайну, мою тайну, пойдём. И он потащил меня в направлении дюн.
Эта "тайна" была таким абсурдом, так фальшиво звучала здесь. Я посмотрел на Бьёрна, Принца Бьёрна, который вытирался полотенцем, и на другого, который, казалось, прилип к нему, "человека тайн" – возможно, это была смерть Бьёрна?
– Когда я был в Зиндере, с Эриком…
Но я уже его не слышал, я сконцентрировался на тени, следовавшей за Бьёрном; если я смогу найти… возможно, я смогу спасти его?… Что это значит, "смерть"? Она всегда здесь, ты всегда носишь её с собой, но в какой момент она становится смертью? Да, это мгновение… я сконцентрировался на нём, как будто собирался схватить этот момент, эту секунду, когда меняется направление и ты движешься в смерть – почему? Что было в Бьёрне, что призывало смерть? Человек умирает только потому, что зовёт смерть. Фальшивый Бьёрн?…
Это было откровением.
Я застыл посреди песка, и всё стало ясным, определённым: фиолетовая тень Бьёрна, его загорелая спина с мелкими каплями морской воды: все физические детали увеличились, будто высеченные светом, и затем, этот пронизывающий, видящий насквозь взгляд – мир во взмахе микроскопической чистой секунды. И в этот момент было нечего понимать, всё было понято, это было живым светом, содержащим все объяснения без тени объяснения; потом нить нужно тянуть и разматывать, но это больше уже не совсем то, это приближение, перевод на иностранный язык. Маленькая белая секунда, которая могла бы далеко-далеко внизу создать картины или музыку, события, философии, но она уже окаменела и упала полумёртвой. И то, что я увидел вначале, было, так сказать, светящейся смертью, абсолютно белой смертью, которая не является анти-жизнью – мы ничего не понимаем в смерти потому, что видим её как чёрноту, "против", врага, отрицание, поражение…. Поражение чего? И с другой стороны я видел чёрную смерть, своего рода анти-я, которое приходит и прилипает к нам, фальшивый Бьёрн – "смерть", но смерть, которая приходит и прилипает для того, чтобы заставить нас быть самими собою, истинными! Это страж истинной жизни. И каждый раз когда переходишь на неверную сторону, приходит смертное "я" – оно приходит не для того, чтобы "убить", а для того, чтобы заставить нас восстановить истину. Смерть – это неспособность восстановить истину. Она была озарённой. И в то же время, одновременно, в эту белую секунду я увидел, что нет никакой смерти, нигде! Ни атома смерти, ни тени, ни отрицания, ни анти-я, это был совершенный свет – абсолютная позитивность всего. Всё течёт в направлении этого, для этого, непреодолимо как дюны и в направление тотального Я, где больше нет смерти, потому что мы стали полностью истинными. И одним махом в этом воздухе исчезает всё чёрное и белое, "за" и "против" – смерти нет! Не существует никаких против, никаких "анти-чего-угодно"! Всё движется туда, всё течёт в направлении этого, через все "за" и "против", нет ничего, кроме света! Никогда не было ничего, кроме света – мы полностью некомпетентны, мы прицепляем слова к тому, чего нет: есть только То, что существует, То, что становится, То, что растёт и движется в направлении бездны Этого, и даже если бы мы были на стороне наших "против" и против наших "за", мы бы всё равно двигались туда, в точности туда, куда мы должны двигаться. В действительности мир ускользает от нас полностью, за исключением случайной секунды: мы не знаем языка.
– Подожди, сядем здесь.
Я вернулся в эту тьму, которую мы называем днём.
– Я прихожу сюда каждое утро.
У подножия дюн приютилось крошечное строение. Сначала я не разобрал, что это было. Затем понял, что это храм, маленький храм из гранита, микроскопический, чуть выше Бьёрна, окружённый миниатюрным перистилем с четырьмя украшенными скульптурами колоннами. Дюны нависали над ним как большой козырёк, ступеньки были почти похоронены в песке. Не было ни звука, ни движения воздуха – только звуки пения вдали и слабый голос нищего.
О, Тара, о, Мать
Затем, когда я поднимался по ступенькам, меня охватило странное ощущение, на поверхность всплыл новый пласт существа – это било ключом непрерывно, всё утро; миры будто приходили один за другим и взрывались как окрашенные пузыри, каждый со своим собственным ритмом, это не ощущалось как страдание, не имело разумного основания потому что я был таким же спокойным как дюны, но это было очень глубоким: определённое волнение как у ребёнка, исследующего пустынный дом; как во сне, когда приходишь в странное, забытое место, и внезапно узнаёшь – это здесь. Такого рода эмоция мне была хорошо знакома, и она всегда сопровождалась запахом.… Однажды я пойму.
Я заглянул в крошечный дверной проём. Луч света упал на совершенно обнажённый священный камень – скалу. На земле лежали свежие цветы и стояла маленькая чашка с цветной пудрой, горели благовония: в этом месте была атмосфера Египта, тёмным было всё за исключением камня. И как раз в тот момент когда я собирался выйти, в углу, на земле,я увидел прислонившуюся к стенеБатху – оперевшись щекой о колено она спокойно спала.
Я не произнёс ни слова и вернувшись, присоединился к Бьёрну.
Он в молчании сидел под перистилем, повернувшись на север и глядя на пальмовую рощу. Море находилось всего в десяти метрах от нас, похожее на тёмно-голубое озеро, дюны стекали в эту бирюзовую глубину. Не было ни птиц, ни накатывающихся волн, только непрерывное пение и странный, волнующий запах. Затем, снова этот одинокий голос, немного высокий, почти нелепый посреди песков:
О Тара, о Мать
Ты та, кто ведёт
Ты древо в семени
Ты манго и тень мангового дерева
Ты поворот тропы под моими ногами
Когда идёшь ты, иду и я.
Я слушал это молчание; я был так же спокоен и обнажён как море и, кажется, далеко-далеко слышал шёпот другой истории, вечно одной и той же, но более туманной, которая имела тот же запах и ту же песню. Это было похоже на память вдали, окружённую песками и гранитом; день похожий на день когда всё началось, начало истории, момент, заряженный силой и возвращающийся из жизни в жизнь, как волна за волной на этом пляже. Ах! мы возвращаемся более, чем с одного острова и пересекаем сегодня этот маленький пляж, приходя откуда, с какого затерянного архипелага? Это было похоже на двери открывающиеся внутрь, с запахом песка и песней, нечто, неожиданно зияющее: и жизнь была выметена одним махом, как будто ты жил рядом с точкой, всё время рядом с этой точкой, претендуя на некую основательность, и затем предстал перед фактом – это там; нечего видеть и всё заряжено присутствием. Бьёрн тоже что-то чувствовал, он оставался в молчании, смотрел на дюны, на пальмовую рощу и опять на дюны.
– Нил, иногда я чувствую, что мы ничего не знаем. Мы думаем, что обладаем тайной, а затем… всё тщетно.
Волнообразным движением он указал на дюны.
– Нужно бороться, иначе всё кончено… это означает растворение.
Он обхватил руками колени и сжал челюсти. Я вспомнил себя, когда я сидел точно также, трясясь в поезде по каменной пустыне.
– Нил, что мы здесь делаем, скажи мне? Иногда, я больше не знаю, что я имею в виду, это похоже на историю, которою я выдумал, и теперь она ошибочна…. Всё было так просто, когда я был ребёнком: крики диких гусей на озере – понимаешь?, зов гусей – я привык бывать там, прячась в кустах и часами слушая…. Зов гусей, это я хорошо понимаю. Лёгкие туманы мая, плывущее небо и затем, этот зов.… Всё остальное… я плавал по морям, бродил пешком, менял одежды, работу, я делал… не знаю что – это как ничто. Это похоже на выдумку, этого нет. А крик дикого гуся… существует.
Он прислонил палец к щеке. Он был так мил!
– Ну, наверное это и есть твоя тайна?
Он посмотрел на меня непонимающими глазами и его черты лица вновь стали жёсткими, это была та яростная решимость, которая заставляла его говорить патетично.
– Это не имеет значения, необходимо держаться и всё. Кроме того, я на грани открытия. И даже если это открытие придёт в следующие шесть месяцев, я подойду ближе. И в конце концов…
Он смахнул песок со ступеней.
– … в конце концов, это одно и тоже; то, что я ищу здесь, это то, что я искал там, это та же самая мечта, только активная, понимаешь, звук, обладающий силой, а не крик тех глупых гусей. Послушай…
Он вновь наполнился энтузиазмом, вернувшись в свою мечту.
– Однажды, когда я встретил в лагуне Гуруджи во время прилёта птиц, я сказал ему: "Я знаю как позвать птиц, я знаю крик арктических крачек, крик глупышей, лысух; я их зову и они отвечают…". Ты знаешь, что он мне сказал, – это было моё первое откровение: "Если ты позовёшь богов, они тоже ответят". Он сказал: "Когда я зову "Гором", ты оборачиваешься, ответ есть – отвечает всё, если знаешь, как звать. Но нужно знать имя". Всё отвечает, вот в чём дело, Нил! Мантра, это звук вещей, их имя. Это похоже на зов гусей: нужно знать, как позвать.
– Ну и что ты хочешь позвать?
– Всё! Послушай, я объясню тебе, это потрясающе…
– Если это потрясающе, тогда это подозрительно.
– О! Ты… послушай, у всего есть своё звучание: у воды, огня, у людей, у пальмового сока, даже у камня, у всего. Каждая вещь обладает звуком, истинным именем. Этот звук – звучание, производимое движением сил, составляющих вещь, мы – поле действия сил, мы созданы из тысяч нитей, заключающих силы в тюрьму; они говорят "атомы", "молекулы" или ещё не знаю что, но это только один из способов видения, система условных знаков. Есть много систем: физическая, химическая, религиозная, музыкальная, поэтическая, всё имеет собственную систему. И в действительности каждый старается вызвать собственный вид вещей, то есть, овладеть вещью или воспроизвести её. Но учёный, когда хочет сделать что-то, нуждается в громоздком механизме; музыкант пытается таким же образом этовоспроизвести, и жрец. Но если знаешь звук из которого состоит вещь – камень или огонь, бог или дьявол – создаёшь это автоматически, понимаешь? Назвать по имени – значит обладать властью. Тантристы обладают тайной звуков. У них есть власть.
– Это магия.
– Но всё магия! Что не магия? Мы все манипулируем силами, не зная об этом. Это только вопрос выбора – собственная магия – магии, которая имеет наибольшее могущество, магии, создающей самую прекрасную музыку в мире.
– И что ты, фактически, хочешь "произвести"?
– Но всё, я же тебе говорю! Власть.
– А зачем?
Какое-то мгновение он был ошеломлён, его лицо исказилось, как будто он собрался разгневаться, но сдержался.
– Я приведу тебе пример. Я присматриваю за домом Гуруджи (кстати, я опоздал и получу взбучку), я убираюсь в доме, хожу в магазин…
– А платишь ты?
Бьёрн отшатнулся.
– Конечно, я… И я же приношу дрова. Однажды, вернувшись домой, я вдруг вспомнил, что в доме нет ни спички – я побежал на базар и купил, и когда я вернулся, Гуруджи медитировал… его лампа горела. А в доме не было ни одной спички!
– Ну и что! На базаре можно получить коробок спичек за шесть пайсов… возможно это быстрее, чем научиться мантре огня, не так ли?
Я думал, он взорвётся.
– Но чего ты хочешь, кристальный человек? Ты хочешь меня уничтожить или что? Ты этого хочешь?
В глазах Бьёрна была паника.
– Я нахожусь у цели, я на грани победы, я …
Теперь я понял, что нашёл больную точку Бьёрна, точку, которая должна быть разрушена – точка смерти. И всю жизнь я потом спрашивал себя: прав ли я был, когда хотел это разрушить… я не знаю, больше не знаю. Это была его жизнь и, одновременно, это мешало ему жить, как будто самая безопасная точка также была и самой смертельно опасной. Иногда мне интересно, не является ли вершиной человека его самая глубокая бездна. Это одно и то же, две стороны одной медали, смертельная болезнь и спасение, вместе. И возможно, это не смертельная болезнь, а лишь средство освобождения себя от обветшалых высот.
– Ты ничего не понимаешь…
Бьёрн был так патетичен, так хотел меня убедить. Или хотел убедить себя?
– Зажечь огонь, это пустяк, есть силы разного рода. Можно сочетать мантры, смешивать звуки; можно исцелять, убивать, создавать болезни, интегрировать и разрушать, изменять направление мыслей – можно призвать богов и наполнить жизнь сверхчеловеческой силой. Это химия звуков, сконцентрированная поэзия – ты зовёшь. Люди постоянно призывают с помощью своих мыслей, они призывают болезни, смерть, катастрофы; они призывают разного рода злые чары, прогуливаясь вниз по бульвару; они облеплены мухами – и призывают прекрасных птиц из невидимых миров….
Он золотился в лучах солнца, и я почти видел его птиц. Но это не обладало никакой субстанцией, это была пузырящаяся мечта. Позади, о! позади я ощущал нечто, что не издавало никаких звуков, никакой болтовни, оно текло, текло так просто и чисто, и было подобно истинной субстанции этого мира – о! никакого чудесного невидимого, а только более великая видимость, нечто, наполняющее истиной даже мельчайшую песчинку.
Снова тень вернулась на его лицо.
– Проблема в том, что требуется много времени. Пять часов джапы в день – джапа означает повторение мантры – сто тысяч повторений…
– Но если ты знаешь звук…
– Но я его знаю! Только этого недостаточно, нужно "пробудить" мантру. Нужно "зарядить" её. Это как аккумулятор, который заряжается посредством повторения и затем, внезапно, она пробуждается и контакт устанавливается. Становишься владыкой силы: достаточно назвать её по имени и она тут. Но существует много сил, понимаешь, много разных "богов", в этом вся трудность. В течение трёх последних лет я иду от одной мантры к другой, и затем…. Он говорит, что я тоже нахожусь в процессе собственной "зарядки", и что однажды я достигну точки насыщения. Конечно….
– Ты абсолютно рядом с этой точкой, Бьёрн.
– А ты, ты действуешь мне на нервы.
– Достаточно одного звука.
– Какого звука.
– Послушай, Бьёрн, ты хочешь призвать богов, но позволь мне сказать одну вещь: пять тысяч лет мы призывали богов и это ничего не изменило в нашем мире. Фактически, это очень просто, ты можешь иметь все видения в мире, ты можешь заставить появиться всех богов под носом у людей, но они, в конце концов, будут ослеплены не больше, чем своим телевидением и кинематографом. И я говорю тебе, если бы мир обладал силой видения, он не продвинулся бы намного дальше, чем прежде: они бы нажимали свою психическую кнопку и развлекались часами невидимого кино; затем они бы шли, выпивали стаканчик пива, и им опять было бы скучно как прежде. Потому что не измениться ничего, пока не измениться что-то внутри!… Бьёрн, чудо этого мира вовсе не что-то грандиозное, напротив, это нечто очень простое – такое простое, что его не замечаешь. В этом секрет. Всё остальное, как ты говоришь, не существует, это просто суета и шум, пыль, брошенная людям в глаза. Все они театральны: твой тантрист, жрецы, Церкви, все – они штурмуют дух из своих сарайчиков и кладовок.
Бьёрн побелел как полотно.
– Я три года работал, я поставил на это всё …
Не знаю, что промелькнуло в его глазах, он уставился на меня и его взгляд был холоден как нож. Затем, делая ударение на каждом слове и удерживая меня как насекомое под микроскопом своим голубым с оттенком стали взглядом, сказал:
– Тебе нужна катастрофа.
И погрузился в молчание.
Во мне была пустота, секундная пауза.
Затем о пляж, шурша раковинами, ударила небольшая волна.
Я вдруг оказался далеко-далеко, полностью вне этой истории, на мгновение помещённый на этот пляж, будто проснувшийся. И затем, этот глубокий взгляд, схватывающий мельчайшие вещи короткими интенсивными вспышками, быстрый взгляд, будто с другой планеты – десять раз, сто раз этот взгляд открывался во мне, и каждый раз было то же самое: секунда вечности, берущая на прокат декорации и костюмы, и душа смотрит.… Всё мгновенно понято без малейшего волнения, без малейшей эмоции, будто в снежном молчании – ничто больше не движется, сфотографированное навечно. И там и сям, маленькие незабываемые картинки, маленькие взрывы чёрного и белого на бесконечной дороге, ведущей неизвестно куда, по ту сторону этой жизни.
Эту волну, я думаю, я буду слышать даже столетия спустя; я больше не знаю, что это значит, но она будет беспокоить меня как запах песка, как это пение вдалеке, как это бирюзовое море или тень перистиля, или белый каскад маленьких засыпанных песком лестниц, которые больше не ведут отсюда к храму, к сегодняшнему пляжу, к мгновению этого солнца и этой бухты, а ведут к широкой непрерывной истории в которой я бродил, молился, страдал, точно также однажды слушая такую же маленькую волну, которая с шёпотом набегала на пляж, шурша раковинами.
Да, я знаю, я жду этого, эту "катастрофу", эту старую Угрозу. Но какую?… Я посмотрел на пляж, на дюны, на молящихся пилигримов; всё казалось мне таким простым, таким светлым – где во всём этом катастрофа? Её не существовало, это было невозможно, это было изобретением тех, кто думал, что они вне этого.… И внезапно я увидел иллюзию, чудовищную иллюзию; это было подобно двум мирам, разделённым огромной бездной, и однако это был один и тот же мир, одна и та же субстанция – светящаяся, полностью светящаяся, без тени, без разломов боли, это было то и ничего кроме этого, вечное, славное, то, чего никогда не может коснуться дыхание боли, и затем неверный взгляд и всё переворачивается – это антиподы, ночь, смерть, страдание, полное противоречие, неопределённость, граничащая с ужасом – Угроза, под ногами всё рушится. И эта Угроза не была возможностью катастрофы или смерти, это был факт существования вне того или, скорее, мысли, что ты находишься вне того – всё находится под угрозой, потому что не является тем. Возвращаешь взгляд обратно и всё исчезает: оно больше не существует и никогда не существовало! И тем не менее это одно и то же, тот же мир с теми же событиями, теми же " несчастными случаями": с одной стороны несчастного случая не существует, с другой – всё является несчастным случаем, безжалостным несчастным случаем. Просто неверный взгляд и всё переворачивается: внезапное кишение змей – Судьба.
Вдалеке всё ещё пел нищий:
О Тара, О Мать
Ты скрываешь лотос в грязи
И молнию в тучах
Некоторым ты даёшь свет
Других ты заставляешь выбрать пропасть
О Тара, О Тара
Я двигаюсь, потому, что ты заставляешь меня двигаться.
И мне стало интересно, не может ли изменение взгляда изменить и судьбу, свести на нет катастрофу?
Затем всё исчезло, передо мной был только Бьёрн с искажённым лицом.
– Однажды я увижу богов.
Он встал. Я схватил его за руку.
– Бьёрн!
Что-то было нужно делать, он собирался умереть. Я ощущал смерть, она нависла над ним!
– Бьёрн…
– Что?
Он избегал моих глаз.
– Есть только одна вещь, которая может спасти…
– Когда-нибудь я получу инициацию.
Он повторял это как упрямый ребёнок, и я был полон боли, я ничего не мог для него сделать. Гнев охватил меня.
– Он обещал, он сказал, что я получу инициацию.
– Он морочит тебе голову, он эксплуатирует тебя.
– Ты лжёшь, ты не имеешь права так говорить.
– Право…
Перед моими глазами вновь возник образ Саньясина. Я снова увидел, как я бегу за ним по портовой улице, полный гнева и желания бить и бить до тех пор, пока он не упадёт на землю – и тогда я плюну на него. Это было так живо, будто произошло вчера. И Бьёрн передо мной был точно таким же: та же самая история – есть только одна история, одна единственная история, одна единственная драма во всех людях!
– Бьёрн, в мире есть только одна катастрофа: ты раб – и ты становишься свободным. Или умираешь…
– Но я свободен!
– О, Бьёрн, не знаю, от того ли, что я так много страдал в их руках, но меня тошнит от всех этих учителей, от них и от их инициаций, это похоже на пережитый ночной кошмар, он врезан в мою плоть, выжжен в ней….
Затем, в мимолётной вспышке, ко мне вернулась вся история, образ, сцена, она поднималась из глубин моей памяти, отягощённая темнотой и угрозой – о! чем более великим становится свет, тем большую тьму я открываю!
– Последний образ умирающего человека, нечто, что зафиксировалось и что забираешь вместе с собой – образ.
Бьёрн удивлённо смотрел на меня.
– Я видел это давно, несколько раз, во снах – один и тот же сон – но это больше чем сон, это живая память, нечто, что произошло в определённой жизни…. И это всегда один и тот же человек, могучий, бритоголовый, его тело обнажено, глаза сверкают, вокруг него голубой свет – мой так называемый "мастер" – я стою перед ним, бессильный в его тисках, ничтожная вещь на которую он смотрел – о! этот взгляд…. И я выплюнул свою свободу ему в лицо. Это была битва вокруг огня, без слов, без жестов. И проклятие, которое он швырнул в меня. Затем, я будто бы собираюсь повеситься. Такой вот образ… Бьёрн, это ужасно. И они сильны, могущественны, "полны света", о! – я плюю на них, меня тошнит от них, от них и их инициаций, я больше ничего этого не хочу!
Бьёрн смотрел на меня, поражённый, и я был поражён точно также, как и он перед лицом этого полностью забытого образа, поднявшегося неизвестно откуда и вернувшегося во вспышке подавленной боли и мятежа. И у этого сна было продолжение, которое я никогда не рассказывал Бьёрну, оно было почти таким же отвратительным: я бродил по лесу, разыскивая кого-то, того, кого я обязательно должен найти вновь, того, кто был моим спасением, моим освобождением – я не знаю кого, но это была "она", я искал и звал, это было страшное горе. И … никого. И тогда я решил повеситься.
– Ты видел это во сне.
Возможно. Но если это сон, то тогда в жизни нет более ничего живого, чем этот сон – что мы знаем о протяжённости вещей, Бьёрн? Мы видим сны в двух направлениях, в сторону прошлого и будущего, всё движется вместе. Если ты сможешь схватить этот образ, то сможешь защитить себя, сможешь отражать его снова и снова, предотвратить его возвращение. Я и тебя тоже встречал во сне, в поезде, до того как встретил тебя здесь.
– Вздор. Он не такой, Гуруджи не такой.
– Нет, я его нюхом чувствую около тебя…. Послушай, Бьёрн, говорю тебе, они фальсификаторы Истины. Они покажут тебе фейерверки, покажут богов, дьяволов, ангелов, сверхъестественные могущества, но мне не нужно сверхъестественное, мне нужно более истинное "естественное", мне не нужны чудеса, мне нужна Истина – чистая, простая, настоящая Истина – достаточно одного простого пароля: То…. А для того, чтобы найти эту мантру учителя не нужны: однажды она сама забьёт ключом, потому что ты позовёшь её с силой; однажды она окажется там как друг, который больше тебя не бросит, как страна в которой ты родился навеки, как воздух которым ты можешь дышать… Бьёрн, признак высочайшей Истины в том, что она находится в пределах досягаемости каждого. То, что находится выше всего, находится ближе всего…
Затем что-то обрушилось мне на голову.
– … Пока ты ищешь все эти чудесные, мерцающие маленькие истины, посредники необходимы. И чем они меньше, тем чудеснее.
Бьёрн стоял передо мной борясь с самим собой, и я подумал, что он понял меня.
– Это просто, очень просто, Бьёрн, всё находится там, у тебя есть всё, что необходимо. Достаточно одного пароля, единственного пароля.
Он отшатнулся, будто в испуге, и его лоб коснулся верха перистиля.
Он указал на дюны.
– Вот куда ведёт твоя высочайшая мантра, к растворению.
Он на шаг спустился вниз.
– А что касается меня, я собираюсь туда, к людям.
Он повернулся спиной и пошёл обратно, к пальмовой роще.
Всё повторилось в молчании.
Пульсирующее, гудящее молчание.
Я почти бросился за ним, чтобы схватить его за руку. Но остался стоять как вкопанный, я был опустошён и в голове был хаос – где была она, моя прекрасная Истина? Это было подобно роению ос вокруг, они своим жужжанием разбили цельный свет истины. Ни секунды я не помогал Бьёрну, ничего не произошло между нами, ничего не было понято: только шум, скандал и ветер. Каждый из нас нарисовал круг из мыслей и уселся посередине, как потерпевший кораблекрушение на острове. И я увидел Бьёрна, сидящего на своём маленьком острове, других, и себя на своём островке истины – и всё это было маленькими истинными кусочками лжи, маленькими выгодами одного дня, маленькими обитаемыми кротовьими норами, вырытыми непонятно откуда, которые были не истиной и не ложью… которые были Тем… бесконечным. Тотальностью Того. Нигде никакой фальши, ни разрыва лжи! Фальшь заключается в видении лишь одной точки целого. И я всё время хотел прыгнуть в это целое – мою страну, мой широкий свет, мою незыблемую свободу. Ах, я могу высадиться на их острова и какое-то время поиграть в дикаря, я могу перебираться с острова на остров и строить красивые замки, но в действительности меня там нет! Как только я рисовал вокруг себя круг, мне сразу хотелось выпрыгнуть из него и закричать: "Да – Нет! Это-истинно-это-ложно!" – всё истинно! Оставьте меня одного, позвольте мне дышать воздухом открытого моря, мне нужен только простор, только дышать полной грудью, я закончил игру в дикаря!
Затем я вымел всё прочь, обрезав поток.
Я был королём везде.
– Да… ты был далеко.
Она сидела на ступеньках, прислонившись к одной из колонн перистиля, и была похожа на круглощёкую девчонку с миниатюр Моголов.
– О! Батха, ты здесь…
Она спокойно и твёрдо глядела на меня, её голова лежала на коленях, которые она обхватила руками; длинная рубашка цвета граната спускалась до самых пят. Она была белокожа и серьёзна, такая же белая как Балу – бронзовая, золотисто-белая, с чёрной косой ниспадающей на грудь. И маленькое красное пламя в центре лба, придававшее её взгляду неопределённость…. Да, "Батха – королева".
– Ты хорошо спала?
Никакого ответа.
– Как твой павлин Шикхи?
Никакого ответа. Она продолжала не спеша, но без любопытства изучать меня взглядом; было ощущение, что она склонилась надо мной как над растением, запах которого ей был неизвестен…. Должно быть я был разновидностью кактуса.
– Эй, Батха, чем я пахну, крокодилом или кактусом?
Она слегка улыбнулась.
– Ты слишком беспокойный.
И всё.
Затем я замолчал и погрузился в её глаза, как будто это была игра.… И всё же, я вошёл. Я в первый раз вошёл в кого-то, не было никаких барьеров, чувствовалось гостеприимство: великие бархатные двери и ты погружаешься в нечто очень сладкое и спокойное, о! такое спокойное, как озеро, ты идёшь на дно….
Я закашлялся. Всё закончилось.
Я не смог выдержать. Я, кажется, был смущён. Незаметная улыбка сморщила кончик её носа, и я подумал, что она хочет что-то сказать. Затем она закрыла глаза, будто унося меня в свои сокровенные глубины. Она была совершенно спокойна, как птенец поганки на рисовом поле: не шевелилось ничего, ни малейшей ряби; я был шумной массой в сравнении с этой сладостью.
Наконец, я не выдержал.
– Что за красный символ у тебя на лбу? Ты случайно не тантристка?
Она широко открыла глаза изобразив ужас.
– О! Баба, что ты говоришь!…
– Это просто украшение?
На этот раз она возмутилась. Она подбородком показала на маленький храм:
– Это благословение бога.
– Бога? Какого бога?
Она вздохнула и снова положила голову на колени. Решительно, я задавал глупые вопросы.
Наверное, это был такой день.
Она замурлыкала:
Я лесная птица
Я разговариваю с родником
Я порхаю с листа на лист
– О! Батха, ты умеешь петь?
И я смеюсь
Над теми, кто ловит птиц
Очаровательные принцы не могут меня поймать…
И печаль
– Это научила меня Ма, она поёт все песни. Она приходит очень, очень издалека, с Севера, где Кайлас. Там есть озеро с голубыми лотосами…. А что дальше? Расскажи мне. Там снег?
– О! Я…
– Да, расскажи.
– Я забыл.
– Ты забыл?… Ты как Бхолонатх. Я часто хожу в страну на другой стороне.
– И что ты там делаешь?
– Я гуляю в поисках приключений, это так восхитительно! Вчера это был совершенно красный остров с птицами, о!… там была золотая птица, которая слетела ко мне… я был так счастлива, я закричала: "Аппа, Аппа! Смотри".
Её глаза сверкали, она была розовой как персик.
– … Но нам и здесь хорошо тоже.
Она очаровательно улыбнулась, я был пленён.
– Кроме того, я люблю богов.
– А!… а почему?
– Потому что они любят меня.
Это было неоспоримо.
– Ты видела их?
– Иногда. Когда я очень спокойна, я могу их слышать.
– Они разговаривают?
Она сочувствующе покачала головой.
– Без слов, конечно.… Это как ветер в дюнах. Он приходит издалека. И меняется. Иногда он приятный, иногда сильный, иногда похож на трепет крыльев…. Но он уносит: мы идём туда, сюда, он всё хорошо устраивает. Мы встречаемся.
И как раз в этот момент большое семя чертополоха прикатилось из-за дюн, упало на Батху, затем проскочило сквозь мои пальцы… и укатилось.
Батха взорвалась смехом.
– Видишь!
– Что это значит?
– Это значит, что они забавляются!
– Они?
– О! Как ты всё усложняешь.
Она вздохнула.
– И так много разных историй… Великая Богиня твоей страны тоже играет на виене?
– Богиня… В моей стране нет никаких богинь.
– Никаких Богинь?…
Казалось, она была удивлена.
– Тогда ты ничего не знаешь.
Она вновь стала внимательно разглядывать меня.
– Ты забыл, ты как Бхолонатх.
Я должно быть выглядел сбитым с толку.
– Он мой любимый Бог, верховный бог. О! Он очень хороший, он любит всех: богов, демонов, злых и добрых, всех… он нищий.
– Нищий верховный бог!
– Да, он просит подаяние. Он всё забыл. Он даже забыл, что он очень богат…
Эта маленькая фраза… Я думаю, что если бы я жил сто лет, то она следовала бы за мной подобно одной из тайн, к которой никогда нет ключа.
Она снова положила голову на колени.
– Однако, ты не такой как в моём сне.
– В твоём сне?
– Ты проходил и я видела тебя. Ты был так красив. Но был одет не так как сейчас и ещё, ты был выше. Сейчас ты выглядишь….
Она немного поколебалась, затем фыркнула, сморщив кончик носа.
– Но это не имеет значения, ты всё равно красивый.
Она мне улыбнулась и её лицо стало круглым как луна. Я был совершенно сбит с толку.
– Выше… Выше, чем что? Я что, съёжился? Что ты вообразила, Батха.
– А что это, воображение?
– Это значит видеть то, чего нет.
– Если это не существует, то этого и не видишь. Какой ты забавный. Как можно видеть то, что не существует?… Балу говорил мне, что тебя зовут "Совсем-ничто", разве это существует?
Она смеялась и смеялась. Её восторженный смех разносился по дюнам и был как бы неуместен здесь.
– Ты мой сон, мистер Совсем-ничто, ты не существуешь.
Она надула щёки, пытаясь сдержать смех, и сочувственно покачала головой:
– Ты на самом деле!… а Аппа, ты думаешь, он вырезает совсем ничто?
– Но Батха…
Я чувствовал, что припёрт к стенке. Я чувствовал, что освободился от своей глубины; я больше не знал на какой стороне нахожусь, на той или на этой, и возможно, разницы не было вовсе. Я с удивлением смотрел на Батху, на пляж, на жизнь: а что если мы, подобно Бхаскар-Натху, высекаем здесь образ, существующий где-то? Что если мы все высекаем образ бога, которым мы были где-то, или демона? Вся жизнь подобна образу; всё является образом, который постепенно становится реальным. И иногда вырезаешь ничто, просто кусок дерева.
– Ты, Батха, маленькая странная девочка – кто ты?
– Я дочка Бхаскар-Натха.
Она вытянулась во весь рост, как Балу, но она была выше его.
– А ты?
– …
– Вот видишь.
Это было категорично, и я был полным идиотом.
– Что касается тебя, ты ничего не понимаешь.
Это было решено. Но меня смущала сила в этой женщине–ребёнке, её присутствие: от Бьёрна, от людей, можно сбежать куда-нибудь, но не от неё. Она удерживала, она присутствовала, она обязывала тебя быть здесь. Фактически, женщина является присутствием мира.
– Батха, расскажи мне свой сон.
Но ей больше не хотелось. Она смотрела на пляж, на дюны; песчаная буря уже началась, мелкая тёмно-голубая рябь покрыла море… "Ты ничего не понимаешь" – Бьёрн тоже мне это говорил. Так что же было то, чего я не понимал? Что было закрыто внутри? Ничего не было закрыто! Стоило только выйти из этого образчика "я", как происходило расширение, великое, естественно-лёгкое – абсолютное понимание. И мне был безразличен этот кусочек моего я, это была своего рода обезьянья клетка, в которую необходимо возвращаться для того чтобы есть, думать, говорить, и в добавок, всё это на обезьяньем языке.
– Вот, посмотри.
Она взяла маленькую гальку и мягко бросила вперёд, на пляж: краб, согнувшись, быстро побежал к своей норе. Я заметил, что там были сотни и сотни серовато-белых крабов. Спустя минуту он вылез, вытаращил глаза как перископы, повертел ими во все стороны – никакой опасности, и он опять начал стремительно бегать туда-сюда. Батха залилась смехом.
– Мир по-настоящему забавен. Ты думаешь, боги тоже бросают в нас камушки, чтобы посмотреть, что получиться.
На этот раз рассмеялся я.
– Они посылают маленьких, дерзких Батх.
– Они посылают сны, птиц. Я всегда вижу птиц.
– Что касается меня, то я чаще вижу змей.
– О! Нет! Боги не посылают змей. Это демоны. Боги посылают птиц, чтобы они ели змей. Шикхи убил всех кобр, он враг демонов.
Батха задумалась на мгновение.
– В конце концов, демоны братья богов, поэтому… Действительно, они забавляются вместе.
– Они забавляются, поедая друг друга?
– Они притворяются, всегда есть кобры, всегда есть Шикхи; всегда есть боги и всегда есть демоны.
– Короче говоря, на самом деле всегда съедают только нас.
Она посмотрела на меня.
– Съедают?
– Да, мы умираем.
– Ты имеешь в виду, мы сгораем… там?
Она показала по другую сторону дюн.
– Но посмотри сюда, ты не умираешь! Ты идёшь странствовать куда-то. Какой ты смешной!… Так говорил Аппа. А потом, мы возвращаемся. Поэтому мы тоже играем. А ты, ты был мёртвым до того как сюда приехать?…
Внезапно, лицо Батхи изменилось, в течение секунды она смотрела на меня с чрезвычайной интенсивностью.
– … Только мы страдаем от того, что мы не вместе.
В её голосе было такое душевное страдание.
– Нельзя уходить, нужно быть вместе, всегда вместе.
Она повторяла эти слова, выковывая их с дикой энергией. Но с кем тогда она говорила?
– Это похоже на мой сон.
Затем одним движением она развернулась ко мне и захватила меня своими большими чёрными глазами – это было подобно крику.
– О, Чужеземец, зачем ты принёс мне эти скверные мысли, я не просила знакомства с тобой! Я не хочу, чтобы мне причиняли боль!
Я сделал движение, чтобы успокоить её, но она сердито отпрянула от меня:
– Не трогай меня!
И внезапно, сквозь это пламя гнева, на мгновение, я вошёл в неё. И я был близок, очень близок к этому ребёнку, необычайно близок, я хотел обнять её за плечи, погладить её волосы, утешить, как будто я действительно причинил ей боль.
– Посмотри сюда, Батха, в чём дело, скажи мне?
Она вздохнула всей грудью.
– Скажи мне, объясни.
– Я не знаю.
Она посмотрела на меня, не понимая. Затем она заговорила бесцветным, почти нейтральным голосом.
– Я встретила тебя у ворот храма. Ты казался таким высоким, и я смотрела на тебя. Затем я подошла и сделала пуджу. Я предложила богу цветы. Но я думала о тебе… Это было неправильно. Я спала… я видела тебя.
Она фыркнула, скорчив гримасу и надув щёки.
– Это было похоже на дорогу… широкую, очень широкую, солнечную, как этот пляж, но это была вода. Это была вода похожая на песок, я не знаю, как объяснить, она сильно светилась. А ты проходил мимо. Ты проходил, не видя меня, как будто просто пересекал пляж, но он был широким, таким же широким как море и светился. А ты был выше, чем сейчас и белый как паломники с севера. А также, ты был одет по-другому, как будто ты был в одеянии саньясина, в оранжевом. Но это был ты, и я узнала тебя. Я даже позвала тебя – окликнула три раза… О! Я выкрикнула твоё имя, но ты не ответил, ты ничего не слышал – ты шёл и шёл, дальше и дальше, становясь всё меньше и меньше как картинка, как будто собираясь раствориться вдали, а все пески светились, и я сказала: будет слишком поздно, будет слишком поздно! Я звала тебя снова и снова и пристально смотрела на тебя! Я должна была не переставая смотреть на тебя; если бы я хоть на минуту перестала на тебя смотреть, всё было бы кончено, ты бы совсем исчез… и я бы умерла. Это было так сильно….
Батха надавила себе на грудь.
– Когда ты стал таким маленьким, я почувствовала здесь боль и проснулась…
Я смотрел на Батху. Я был изумлён.
И я увидел эту картинку. Она была живой, острой, она вибрировала внутри меня с интенсивным светом – сильным светом истинных вещей, как будто эта картинка уже находилась внутри меня, и это был шок узнавания: да, это то. Да, но что "то"?… Я знал этот шок очень хорошо, это как удар того, что уже там – о! затронуть может только то, что уже там, всё остальное просто не существует, проходит мимо – туманное видение вещей проходящих мимо. Я мог видеть Саньясина, я ощущал его, он был живым, я почти чувствовал его тяжесть на своих плечах, и затем, взгляд Батхи, её очень тихий голос: "Будет слишком поздно, слишком поздно", – острая, маленькая вибрация. О! это тревожащий звук вещей, собирающихся принять форму – есть звуки, которые содержат мир, как вспышка молнии содержит в себе целую картину, и возможно, это было тем же самым, но на другом языком – музыка картины; есть звуки тьмы, тёмно-лиловые звуки, ядовито-жёлтые вибрации, похожие на скользящую под листвой змею и маленькие звуки похожие на морозно-синие звуки победы. Но этот звук был тёмно-красным и пронизывающим: будет слишком поздно, будет поздно…. Он был мне хорошо знаком, я уже слышал его…. Затем, вдруг, я увидел гору красных цветов, остров, мыс…. И затем, Мохини: будет слишком поздно, Нил, слишком поздно.
Я был ошеломлён.
Я ничего не понимал. Я был совершенно в тупике. Я слышал только этот голос, тихий голос, и я видел это ослепительное море передо мной, похожее на ледяное зеркало, и тень "Laurelbank"а вдали. Целый мир вернулся во вспышке, как будто из глубин прошлой жизни: дом, ситары, большая клетка для птиц, дерево тулси пахнущее дикой мятой, муссон, цветы, улетающие прочь как облака красных птиц.
Что это могло значить? Что видела Батха?… Образ из прошлого? Но я не был Саньясином, я не был одет в оранжевое. Более того, Батха не имела никакого отношения к Мохини. Образ из будущего?… Но почему вдруг Мохини? Это закончилось, умерло, похоронено, и я всё ещё мог слышать тихий голос: "Ты не Нил-Акша, голубоглазый… я говорю тебе: то, что происходит сегодня, началось тысячи и тысячи лет назад и будет продолжаться тысячи и тысячи лет".
Батха смотрела на меня.
Внезапно в уме промелькнула мысль:
– Батха, скажи мне, ты говорила, что звала меня три раза, три раза. Кого ты звала, каким именем называла?
Она пыталась вспомнить.
– Правда… я теперь не знаю. Но это был ты, это было твоё имя, настоящее имя.
Она озорно посмотрела на меня.
– Оно было не совсем-ничто.
Затем она обворожительно улыбнулась. И прежде, чем я успел понять что произошло, она состроила мне гримасу, зажмурив глаза и высунув язык в уголке рта.
– Батха!…
Затем она подпрыгнула, подхватила юбку руками и помчалась по песку как лань.
Я собирался покинуть караван-сарай, когда на меня сломя голову налетел Балу с ранцем в руках: его волосы были взъерошены, на лбу выступил пот.
– Итак, маленький лягушонок, что с тобой случилось?
– Где он?
– С царём кобр.
Мой ответ был глупым. Балу рассердился, топнул ногой и оттолкнул меня.
– Где он, где он? С ним что-то случилось.
– Но посмотри сюда, Балу…
– Я говорю тебе – с Бьёрном что-то случилось.
– Может быть он у Гуруджи?
– Нет, не сейчас.
– Он не обедал со мной, может его задержал Гуруджи.
– О! он… он ничего не даст поесть.
Он сплюнул на землю.
Это он виноват, он во всём виноват, я его ненавижу.
Балу стал серым от ярости. Он смотрел направо, налево, он водил носом словно шёл по следу. Затем он быстро схватил меня за руку.
– Сюда.
И побежал на север, в направлении Скалы Кали. Я начал беспокоиться. Я побежал за ним и порезал ногу о кучу кораллов, споткнувшись на песке. Там никого не было. След уходил в долину, покрытую кустарником и баньяновыми деревьями, как в пейзаже из сновидения. Балу с сумкой в руках мчался впереди как козёл. Что же было между Бьёрном и этим ребёнком?
Задыхаясь, мы остановились в пятидесяти метрах от утёса. Воздух был обжигающе горячим, баньяны сплетали свои мускулы как гиганты под пытками.
– Смотри, здесь какие-то следы.
Он вошёл в джунгли акациевых деревьев с похожими на кинжалы колючками. Это был хаос из упавших камней и переломанных ветвей, образовавших на фоне неба цвета индиго колючее кружево. О! каким диким и прекрасным был этот остров!…
– Бьёрн! Бьёрн!
Западная сторона скалы вертикально поднималась на тридцатиметровую высоту. На востоке массив имел форму спины. Он походил на огромного египетского кота пригнувшегося к песку.
– Бьёрн!
Одиноко прозвучал тихий, высокий голос Балу. Между скалами пролетело несколько скворцов, высоко в небе кружил орёл. Не было ни звука, ни дуновения ветерка, только запах акаций и раскалённых камней. В горле появилось неприятное ощущение. Я карабкался за Балу. Были слышны крики птиц. Иногда вниз по склону, усыпанному сухими листьями, с шумом скатывались мелкие камушки. Затем я остановился, почувствовав боль. Но не из-за Бьёрна, а из-за чего-то другого; я был захвачен этой скалой и этим запахом. Я поднял голову и неожиданно понял: крик попугаев, мыс, баньян, красный остров. И затем, эта нависшая надо мной Угроза. Я поискал Балу, но он исчез на противоположной стороне скалы. Я огляделся вокруг – остров плыл в кипящей пене как весталка в бурном море. Затем я услышал крик Балу.
– Бьёрн!
Я вышел на край скалы – он был там.
Бьёрн был суров: челюсти стиснуты, губы превратились в тонкую полоску. Балу бросился к нему и обнял его за ноги.
– Оставь меня, убирайся! Дай мне побыть одному!
Он прислонился к стене пещеры вырубленной в скале. Повсюду был птичий помёт. Можно было подумать, что находишься на острове из гуано посреди небес.
– Но в чём дело, Бьёрн? Это ребёнок, он беспокоился о тебе.
Балу копался в своём ранце, в воздух полетели тетради и учебники, и он победно извлёк оттуда пригоршню фисташек:
– Вот, смотри – ешь. Ешь, они вкусные.
Бьёрн закрыл глаза. У него подогнулись ноги и он соскользнул на землю. Он погладил ребёнка по волосам и продолжал смотреть на находящуюся вдали гавань. Там был порт. Можно было разглядеть железнодорожный мост и пену под его сводами, побережье, волнолом и маленький белый светящийся дом на главном острове.
Грузовое судно, стоящее на якоре, разводило в топке огонь.
– Но в чём дело, Бьёрн?
Он повернулся ко мне; в его глазах была такая боль. Он плакал.
– Эрик покончил с собой.
Он сделал судорожное движение и отвернулся. Балу смотрел на него как на идола: он понял всё. Тогда я провёл руками по плечам Бьёрна, погладил по волосам и принял его страдание в своё сердце. Нас было трое, прижавшихся друг к другу перед лицом смерти, как прижимаются друг к другу перед штормом, ветром, ночью; и если бы умер один, то каждый бы осознал это как собственную смерть.
– … Эрик, понимаешь, мой брат.
Балу положил голову на колени Бьёрна, в небе кружил орёл.
– Я люблю тебя Бьёрн, ты это знаешь.
Я посмотрел на ребёнка, на море, на Бьёрна, я вслушивался в эту смерть: о! как только перестаёшь двигаться, она тут как тут, она всегда здесь… как парящий вокруг орёл, её дыхание такое же лёгкое как крылья. Там было лицо моего брата, золотоискателя, умершего в лесу, он выглядел таким безмятежным в гамаке который качал ветер, маленькая ящерка пробегала посреди опавших листьев… то же самое молчание. Он был мёртв. И то же самое голубое небо над головой….
– Ты голоден, Бьёрн, ешь, это вкусно. Смотри, я нашёл раковину морского кораблика.
Однажды я завладею этим небом и скажу смерти нет. О! мы ничего не поняли в жизни, поскольку не поняли своей собственной смерти. Это в их тюрьмах, когда всё вокруг меня умирало, я смотрел на это небо, видел все эти убиваемые микроскопические тела и сердце моё кричало: "Нет! Я не был тем, что убивают, я не мог быть этим, это неправда, это ложь, я не смертен, я не являюсь телом, которое умирает!" Смерть была так жестока. И затем, вдруг, я рассмеялся; я поднялся, распрямился, сорвался со своих якорей, как будто мой крик проделал дыру в человеческом панцире, и ракетой взмыл ввысь. Это было впервые. Это было чудесно. Маленькое, отделённое тело, удерживаемое на конце веревки, марионетка, одетая в полосатую одежду из мешковины, и я… я наверху. О! это крик изумления, как будто разрываешь узы, внезапное величие, подобное ветру, несущемуся галопом по голубой степи… я был свободен! И что могло коснуться этого? Ничто. Никто. Я был свободен, бессмертен. И тогда я рассмеялся. Я открыл свои огромные голубые глаза, я был королём и я был свободен повсюду.
Бьёрн повернулся ко мне спиной. Кажется я всё ещё слышал нежный тихий голос Батхи, поднимающийся с тёплым воздухом, с ликом моего брата, умершего в лесу, со страданием Бьёрна, с всем миром страданий: "Всегда вместе, всегда вместе…".
– Я ухожу.
– Что!?
Он посмотрел на пароход стоящий на якоре.
– Мне больше нечего здесь делать; всё, что я делал, больше не имеет смысла.
– Уходишь, куда? Обратно, к ним? Но ты сошёл с ума.
Я ужаснулся. Это было катастрофой, пропастью у моих ног. Уход Бьёрна означал конец этому острову.
– Ты тоже хочешь покончить с собой?
– Эрик мёртв, – упрямо повторял Бьёрн.
– И что из этого?… Это трусость.
– Возможно, но он мёртв.
Бьёрн пошарил в поясе и достал клочок смятой бумаги, вырезку из газеты.
– Мне это прислала моя сестра. Он специально вернулся из Сахары, чтобы совершить самоубийство… как будто Сахара не достаточно пустынна. Слушай:
"Вчера, около девяти тридцати, в "Bellevue", в районе Gjoevik, полицейский из местного отделения в сопровождении врача, которых вызвали местные жители, констатировали смерть автомобилиста, имевшую место несколькими часами ранее, найденного лежащим на переднем сидении своего автомобиля, припаркованного на обочине дороги в Лиллехаммер, в нескольких метрах от 23 Шоссе. В записке, адресованной полиции, Эрик Соренсен (27 лет) сообщил, что он преднамеренно лишил себя жизни. Чтобы это сделать, несчастный просунул шланг в заднее окно автомобиля, закрепив другой конец на выхлопной трубе. Он оставил двигатель включённым и был найден задохнувшимся. Причина его отчаянного шага остаётся неизвестной"
Лицо Бьёрна окаменело.
– Это его чёрный юмор, он выбрал место под названием "Bellevue"… и для этого он вернулся из Сахары.
– Это отвратительно.
– Он страдал.
– Ну и что!
– Их мир отвратителен, Нил.
– О!… Но в этом мире нет красоты, Бьёрн! Красота не здесь, она находится в наших глазах красоты. Где это, твоё "Bellevue", скажи мне, можно покончить жизнь самоубийством и там тоже.
– Ещё было письмо:
"Бьёрн, я собираюсь покончить жизнь самоубийством сегодня вечером, после хорошей выпивки. Моё последнее послание – тебе. Что будет после? Возможно, ничего устойчивого, но если существует что-то хотя бы мало-мальски достаточно определённое, и ты подашь этому знак, я окажусь рядом по твоему зову. Не думаю, что я буду плохим по ту сторону барьера, но… никогда не знаешь!
Будь осторожен, не очень хорошо, когда смотришь на себя слишком близко.
Твой брат, Эрик."
– Не хорошо…
Меня охватила ярость; если я сдамся страданию Бьёрна, он будет потерян. И его гибель станет моей – и Балу, и Батхи тоже. Это как стержень, вокруг которого мы все вращаемся.
– Но какого дьявола думал твой брат!
– Он женился на проститутке из Орана, как бы бросив вызов.
– Ну и что? Мы все полны мерзости и стыда! Нужно лишь немного царапнуть, чтобы это увидеть. Ах! Бьёрн, я видел их, видел всех цветов, и каждый раз я мог сказать: я и там тоже, и это тоже я, это тоже возможно –возможно всё! Что нечеловечно, скажи мне? Где тот человек, чистый и без изъяна? Мы все находимся в этом, и в мире есть только один Человек. Я видел достаточно для того, чтобы галопом проскакать четыре континента. Я странствуя истощил свой ад. И когда я находился на дне, то там тоже был свет. И теперь я вижу. Я вижу насквозь эти старые трюки: в зле есть безрассудство, но это не то, что думают. Настоящее несчастье не в том, чтобы быть несчастным, а только в вере, что ты несчастен…. Послушай, Бьёрн, каждый раз, когда я падаю во тьму, самое трудное для меня не обнаружить свою ничтожность, а обнаружить великое в себе, вопреки всему. Чтобы это сделать, нужна храбрость, уверяю тебя. Ты не прекрасен, полон ничтожества и грязи, и вопреки всему, стискиваешь зубы и говоришь нет: я красота, я свет, истина, чистота, я То, что сияет в глубине, То, что свободно, То и только То…. И они не получат меня! И тогда это подобно пламени страдания, горящему глубоко внизу, и настолько интенсивному, что оно жжёт как любовь. И потом можно понять всё. Бьёрн, зло в действительности не является злом, это тайная дверь любви. Как будто интенсивность зла зажигает соответствующую интенсивность любви.
– Он мёртв, это всё, что я знаю.
– Но ты жив!
– Мне это не интересно для себя.
– Но, святые небеса, что ты думаешь это значит…"другие"? Если ты не можешь спасти себя, ты никогда никого не спасёшь!… О! Бьёрн, разве ты не видишь, мы подобны полю битвы, и это не вопрос тебя, меня или "других": рождаются для того, чтобы одержать победу, для каждого существует победа, которую он должен одержать, определённая победа, и все обстоятельства заставляют нас выиграть эту битву. Это подобно грандиозному тайному замыслу – замыслу света – во всех деталях. Иногда, когда я смотрю на это, оно кажется непреодолимым…. Кажется, что рождаешься со всей тьмой, необходимой для того, чтобы одержать свою победу. Поэтому, когда я вижу бездну, я говорю себе: это подходящий момент. Бьёрн, мы ничего не сможем понять в зле до тех пор, пока не поймём, что это другая рука того же самого Ангела Победы; Батха сказала… демоны, это братья богов.
– Bот так три года я искал.
– Хорошо. Нет ничего лучше, чем искать. И я говорю тебе, настоящее сокровище не в том, чтобы найти, а в поисках. О! Иногда мне кажется, что это жжение в глубине, эта потребность в чём-то, чём-то ещё – я не знаю – это нечто внутри, что хочет, что ищет, что нуждается, нуждается так сильно; оно подобно настоящему сокровищу – оно горит, оно есть. Оно жаждет, оно есть. Оно нуждается: Оно есть и Оно – единственное, что есть. Всё остальное.… Мы велики не благодаря нашим открытиям, а благодаря нашей потребности искать.
– Я искал, для него, я из-за него хотел могущества.
– Но он сам сказал тебе: если ты подашь мне знак, я буду по твоему зову. Действительно ли ты знаешь, как подать ему знак?… Послушай, Бьёрн, ты сам говорил, что мы новая раса искателей приключений, очень хорошо – а что же по-твоему приключение? Поиски магических снадобий? Или стойка вверх ногами и задержка дыхания?… Приключение в том, чтобы осознавать всё и во всём: наяву, во сне, в смерти, здесь, там, всеми возможными путями, с богами, в аду, повсюду. Тогда больше ничто не отделит нас от наших братьев, даже смерть. Мы должны найти место, где мы всегда рядом.
– Ты можешь говорить, ты же первый плюнул на Гуруджи.
– О, идиот, нужно найти не множество вещей! Есть только Одно. И если ты войдёшь в это, ты войдёшь во всё.
– Я жду, чтобы посмотреть, как ты сделаешь это.
– Нужно знать что ты хочешь, Бьёрн, нужно определиться, как говорил твой брат, не нужно хотеть множество сил – только одну. И она поддерживает всё! Если ты не знаешь, чего хочешь, ты разбит на куски: однажды твой мешок открывается и всё разлетается. Эта определённость, высочайшая определённость; если у тебя это есть, ты держишь нить, все нити, которые ведут повсюду: здесь, там, на этой стороне мира, на другой стороне и на всех возможных сторонах.
– И я не… я больше не знаю…
Бьёрн взял пригоршню фисташек.
Балу расслабился и улыбнулся: его друг спасён. Он ест, значит спасён.
Он спокойно насыпал ещё пригоршню фисташек в руку Бьёрна, затем повернулся ко мне с благодарностью в глазах. Мои руки были влажными. У меня был жар, как будто я проглотил самоубийство Бьёрна.
– Бьёрн, я говорю…
На скале не было ни дуновения, только поднимающийся запах акаций и горячего песка. Балу не смел пошевелиться. Бьёрн смотрел на порт.… Я глядел на широкоплечего скандинава, на красный треугольник у него между бровями и на ребёнка, который не мог отвести от него глаз.
– Бьёрн, я говорю…
Балу обнял колени своего друга.
– Ты не вернёшься к нему, а?
– Что!?
Бьёрн покраснел от гнева.
– Но что с тобой случилось, что вы все имеете против него!?
Балу скорчил забавную рожицу. Затем он схватил ракушку морского кораблика и разбил её на камне кулаком.
– Он тебя не любит.
– Кто тебе это сказал?
– Во первых, он вайшья.7
В голосе Балу было столько презрения, что Бьёрн, казалось, был ошеломлён.
– Ты царь.
– Царь…
– Кроме того, ты красив.
Бьёрн смягчился. Он погладил ребёнка по волосам.
– А ты, маленький кусочек луны, кто ты?
– Я царский страж.
Он посмотрел вверх, на Бьёрна. Я ощутил, как между ними заструился поток.
– Я тебя охраняю.
Он крепко прижал свой ранец к груди. Он стоял прямо и был бледен, словно бросая вызов смерти. Что за связь была между этим ребёнком и Бьёрном – Бьёрном, однажды приехавшим за десять тысяч километров на этот остров с другого конца мира?… Что соединило три наши жизни, какая история? О! Я искал чудеса и теперь, когда я больше их не ищу, я кажется, вижу их повсюду. Люди говорят "случай", но что это значит? Самые мельчайшие из этих случайностей сияют как звёзды в великом лесу этого мира; и иногда я чувствую, что обычный жест, секунда рассеянности, шаг вправо или влево, птичье перо, простой пустячок рядом, содержат целый мир головокружительной преднамеренности, и возможно…. Возможно, мы не видим всего, что соединяет эти моменты вместе, этой невидимой нити, которая тянется через столетия и соединяет эти ослепительные секунды, эти внезапные пересечения дорог и семя чертополоха несомое ветром, с другой незаконченной историей, старым невыполненным обещанием, забытым холмом и фонтаном у которого однажды, мимоходом, улыбнулись друг другу два существа. Где начало этой истории?… Какому знаку, какому минувшему зову мы отвечаем сегодня? Мы держим не все нити! У нас в руках только поверхностное знание о секундах, прошедших незамеченными, о фрагментах историй, подобных внезапным маленьким окнам в сердце великой легенды, которая погружается сквозь внутренние Скандинавии и потерянные острова, и которая будет продолжаться, когда все наши зимы будут сочтены. Иногда я думаю, что больше тайны в пустяке, о который случайно споткнёшься, чем во всей безбрежности небес, и что ключ к миру находится не в бесконечно великом, а в едва уловимом моргании глаза…. Балу переживал эти маленькие естественные чудеса также, как и я в те ослепительные секунды в облачке поднимающегося тёплого воздуха, наполненного запахом акаций и горячего песка; он ловил их на лету также, как уловил зов Бьёрна на уроке математики, и он побежал, потому что понял всё. Наши мысли и наши слова – грубая маска; мы не понимаем ничего, мы облекаем в шум звук, который проходит через сердце вещей и который в одно мгновение пересекает все века и все пространства – каждый звук сердца движется к своей цели, а мы кричим во вне, как будто мы глухие.
Балу без слов собрал свои книжки и учебники, затем поднялся; слегка поклонившись Бьёрну, сложил руки, потом низко склонился перед идолом в гроте и исчез.
– Какой необычный маленький москит!
Бьёрн поднял остатки наутилуса.
В гроте стояла статуя странной богини, одной рукой благословляющей, а другой перерезающей тебе горло. Она была насыщенно-чёрного цвета, абсолютно нагая, с четырьмя руками и гирляндой черепов на шее, она танцевала открыв рот, будто собираясь проглотить весь мир. Какой же знак подавала она нам?
– Что вы все имеете против Гуруджи? Действительно, это глупо. Гуруджи работал, чтобы помочь Эрику, он хотел спасти его, он использовал свою силу….
– О, он был в контакте с Эриком?
– Я давал ему его фото, он работал для того, чтобы тот приехал сюда.
– О!
– Что, о?
– Он хотел заставить его приехать…
– Прежде всего, он хотел разлучить его с той девушкой.
Затем я внезапно понял.
– Точно. Но вместо того, чтобы заставить его приехать, он его убил.
– Что!?
– Послушай, Бьёрн, это просто. Он хотел его заставить приехать, поэтому он посылал с этой целью силу, но невозможно применить силу, не подняв при этом соответствующего сопротивления, невозможно применить свет не касаясь соответствующей тьмы, и чем более могущественны твои лучи, тем более глубокой тьмы ты касаешься. И если ты не готов, всё ломается – ты сходишь с ума или умираешь, как Эрик. Умираешь потому, что количество тьмы слишком велико для натиска света, понимаешь? Я видел это, Бьёрн, каждый раз, когда я делал шаг вперёд или касался новой высоты, я падал в точно соответствующую ей яму на следующий день, или три дня спустя, автоматически. И это даже не "падение", а будто свет выталкивает тьму из норы, понимаешь? Своего рода закон нисхождения.…. Почему? Я не знаю. Но ты не можешь опуститься ниже своей способности переносить свет, иначе всё рушится; вот почему Эрик мёртв. Своего рода тёмный паритет. И это математично: при каждом подъёме ты нисходишь. Нельзя сделать шаг вверх, не сделав шаг вниз. Странная вещь, Бьёрн, как будто наша способность к небесам напрямую связана с нашей способностью к аду.
– Но, чёрт побери…
– Разве ты не видишь? Эрик чувствовал нечто, что толкало его выбраться из рутины – и вышел не в ту дверь. Невозможно заставить двигаться людей быстрее, чем они могут идти – вот почему мир движется как черепаха! Если попробовать заставить мир стать божественным в один миг, он взорвётся и всё. Он должен быть очищен маленькими дозами. Поэтому наша авантюра заключается в том, чтобы ускорить это движение: ты втискиваешь десять жизней в одну. Ты ускоряешь эволюцию со всеми сопутствующими рисками.
И всё стало понятным: самоубийство Эрика, потрясения, возвращающиеся бумерангом, вспышки Бьёрна, мой бунт против Саньясина, вся эта история переходов вверх, которые каждый раз заканчивались пикированием носом вниз. Но почему? Почему существует закон нисхождения?… Бьёрн непонимающе смотрел на меня.
– Почему, Бьёрн? Почему происходит автоматическое падение? Почему нельзя просто освободиться…. Зло? Но я не верю в зло. Нет никакого зла, есть лишь что-то, чего мы не понимаем.
Бьёрн пожал плечами.
– Да, но я ухожу.
– О! Бьёрн…
Больше нечего было сказать.
Пароход дымил на рейде, его "Laurelbank". Солнце садилось. Божество казалось почти живым, как будто собиралось перерезать нам глотки или возможно, благословить. Я закрыл глаза и перекрыл поток. О! если бы только одна капля, маленькая капелька этой Гармонии упала на землю, все диссонансы мира были бы исцелены.
– Тогда это я убил Эрика.
Я почувствовал, что бьюсь головой о стену. Он говорил заикаясь:
– Если это действительно Гуруджи подтолкнул Эрика, то тогда это моя вина. Я поступил неправильно, я убил своего брата.
– Ты…
– Да.
– О! Бьёрн…
– Я дал фото.
– Я, кто "я"? Мы все "я", но никто не виноват.
Я почувствовал, что идол широко открывает свои глаза.
– Где это "я"… я не знаю Бьёрн. Существуют проходящие потоки – некоторые красные, некоторые чёрные, некоторые голубые, некоторые светлые как снег, и мы встаём на пути у этих потоков, мы делаем их застывшими в нашем маленьком человеческом "я", мы превращаем их в отвердевшие и трагические судьбы, но когда открываешь свои руки, всё становится очень просто, и по правде говоря, когда открываешь руки, то сквозь них не проходит ничего кроме света. Где тьма, Бьёрн? – я не знаю. Мы должны открыть руки и подняться выше своих голов. Тогда всё меняется и всё остаётся тем же самым… перестаёт быть жёстким. Это как два, очень точно наложенных друг на друга мира; и в одном из них всё течёт так просто и гармонично, так естественно, без человеческого плача, без слёз, похожих на драму добавленную к истинному миру, фабрикацию несчастья.
– Смерть Эрика, это не драма.
– О! это последний театральный трюк "я". Оно предпочитает умереть от собственной руки, чем исчезнуть.
Бьёрн стоял выпрямившись и его глаза были полны ненависти. И с этого момента я начал бороться с ним как с собственной смертью.
– Позволь мне сказать, твой путь "выше своих голов" – бессердечный путь.
Он хотел меня убить, это было очевидно, это был возвращающийся старый враг, брат тени, тот, кого встречаешь у последней двери.
– Ты не из нашего мира, ты не принадлежишь ему. Я тебя ненавижу.
По мне прокатилась волна страдания, и я с трудом понимал, его страдания или моего, настолько это было похоже. О! я больше не хотел этой человеческой сентиментальности, этого узла бессильной жалости, рабства страдания, верящего в смерть, в ничтожность, в фатальность законов – я верю в радость! Я верю что мы великие, сильные, светлые, божественные. Я верю, что мы можем!
Я не знал, что меня удерживало; я стоял, схватив Бьёрна за плечи, как будто вступил в схватку с собственной смертью. Солнце садилось, небо было похоже на оранжевое пламя, оранжевым было всё: орёл над гротом, пески, небо, скала покрытая птичьим помётом; это было сияние света, подобное нисхождению другого мира.
– Ты страдаешь Бьёрн, но это ложь: страдание – ложь, смерть – ложь, боль и ничтожность – ложь, и до самого конца, даже если я погибну, я буду повторять как сумасшедший король: мы истина, мы свет, мы величие и красота, радость, которая поёт, мы божественны. Внутри существует бессмертное Пламя, Огонь всевышней радости, смеющейся позади всех наших страданий и всех наших ночей; Огонь Истины, который сжигает всю тьму и весь стыд, наши грехи и наши добродетели, судьбу и законы, потому что это он является Судьбой и Законом – маленькое пламя, которое может переделать мир. И я говорю: однажды, священное пламя овладеет человеком и мы превратим землю в сказку; однажды, внутреннее пламя загорится снаружи и тёмная материя станет лучащимся образом живущей в ней души, пластично отвечающей её видению, светлой от её радости, подчиняющейся её приказу. И тогда каждый сотворит свой мир в соответствии с цветом своей души и качеством своего огня; каждый расскажет о том, чем он является видимо, материально, без ухищрений, без искусственности, без вводящих в заблуждение слов, а просто силой своего огня; каждый займёт своё место в высокой сияющей иерархии, в соответствии с красотой живущей в нём мечты и его могуществом отлить материю по образу субстанции этой мечты. Тогда земля поднимется из ночи и лжи, жизнь освободит пламя из тюрьмы плоти или духа, родится мир истины. И мы станем внизу такие же, какие мы наверху: свободные, широкие, истинные – то и только то. И смерть прекратит своё существование, потому что мы будем в наших телах такими же истинными, как и в нашей душе.
Бьёрн поднял камушек и бросил его в воздух:
– Ты кончишь в яме, в полном одиночестве.
Бьёрн был в опасности; смерть Эрика открыла дверь в его власти над собой, и враг вошёл. Но я часто спрашивал: кем же является этот враг, и кажется, видел под чёрной накидкой улыбающееся лицо Друга; возможно, это его способ войти в наши безукоризненные тюрьмы и вытащить нас оттуда вопреки нам самим, покрытых грязью и свободных от старого застывшего добра.
Праведники непоколебимы, они затвердели в своём свете.
– Мы уходим, с меня довольно.
Я недоверчиво посмотрел на Бьёрна.
– Да, достаточно, мы уезжаем, здесь на якоре стоит норвежское или шведское судно, я точно не знаю, повар с "Meenakshi" сказал мне.
– Но…
– Никаких но. Если ты меня отпустишь, я пойду один.
Он стоял на пороге моей монашеской кельи, упершись кулаками в бока. Глаза его были тёмно-серыми.
– Ты боишься?
Меня охватила ужасная боль, в висках стучало. А он с какой-то ненавистью продолжал вбивать слова:
– Ты хорошо провёл здесь время, пока я платил за всё! Но с меня достаточно. Давай отправляться в дорогу. Если ты останешься здесь, то будешь, побираясь, ходить от порога к порогу.
Я окаменел.
– А Балу?
Я заикался.
Он прищурился.
– Ты же не думаешь, что я останусь здесь из-за ребёнка?
– …
– Он вырастет и забудет. Ты можешь делать всё что угодно, а я уезжаю.
И Бьёрн повернулся ко мне спиной. Я последовал за ним к его комнате; он начал рыться в своём чемодане, бросая в воздух свои книги и одежду.
– Братья на добрые дни, это удобно… Все братья уходят прочь. Кроме того, я могу протянуть ноги, несмотря на все твои заботы; ты же " в свете".
– …
– Я сыт по горло такими мечтами, какого чёрта мы здесь делаем, скажи мне?
Он схватил свой mala8 и швырнул в стену.
– Тебе всё равно, ты находишь это забавным.
– Достаточно, Бьёрн, я ухожу с тобой.
У меня болело сердце.
Уходить… Я всегда был готов уйти, не важно куда, я собирал свой чемодан за пять минут, и чем неожиданней это было, тем больше я был счастлив, но на этот раз было не так. Естественно, нельзя оставаться "из-за ребёнка", конечно, мы разумны, мы что-то "делаем" в жизни. Что? Я не знаю. Возможно, мы рождаем детей для того, чтобы искупить вину за того, кого мы предали.
– Шесть миллионов повторений мантры, ты понимаешь? Шесть миллионов… Три года работы!
Бьёрн стоял на коленях перед грудой рубашек и галстуков. Там же была карта Сахары и нож Саньясина, который он отобрал у меня.
– Какая во всём этом польза? Не нужно ничего.
На какое-то мгновение он остановился, голос его смягчился, он посмотрел на меня как потерявшийся ребёнок. Вдруг у меня появилось чувство, что он хочет заплакать.
– Какой в этом прок, Нил, я потерял всё… Я потерял даже свою мечту.
– Ты думаешь мы найдём её там снова?
– Мы займёмся чем-нибудь другим, мы начнём другую жизнь.
– Чем-нибудь другим? Ты думаешь можно делать что-то другое? Мы делаем всегда одно и то же под разными именами.
Он рассмеялся тихим, неприятным смехом.
– Я знаю мантру для исцеления укуса скорпиона, мантру для нейтрализации яда, для прекращения нервного тика, предотвращения истерики, я могу заставить беременную женщину разрешиться за тридцать минут! Всё это записано здесь.
Он помахал тетрадью.
– Мы даже могли бы открыть роддом или школу по хатха-йоге, в самом деле.
Мне захотелось взять его за руку и погладить, но глупая скромность пригвоздила меня в углу.
– И я даже не знаю, как жить.
Он затолкал одежду обратно в чемодан.
– Нам ничего не нужно – да, пара брюк, вряд ли мы сможем поехать за границу одевшись как Брамины.
Он бросил мне пару синих джинсов и рубашку, затем его взгляд остановился на моём ноже.
– Да, он тоже может пригодиться…
Он захлопнул свой чемодан.
– Я даже не видел богов, я совсем ничего не видел!… Я хотел увидеть богов – ты понимаешь, увидеть, любить – любить, ты понимаешь? Ты закрываешь глаза и ты видишь, и любишь навечно. Однажды я видел Кали – о! это зрелище – она была так прекрасна, полностью чёрная, длинноволосая, и я сказал себе: если бы только я мог видеть её всегда, в любое время, везде….
Он застыл на какое-то время, глядя в пространство.
– Действительно, мы несчастный вид: каждый сам за себя, мы умираем и боги хранят молчание. Тот кто любит нас больше всех является нашей собственной мечтой.
– …
– Я двадцать пять лет жил в мечте.
– Всё правильно, ты должен перейти в ещё более великую мечту, это всё. Если ты не перейдёшь – ты умрёшь.
– Я искал и я ничего не увидел.
– Но это здесь Бьёрн, это уже здесь. Ты пытаешься найти что-то другое, Бьёрн, но мы должны найти ни что-то другое, а то же самое, но другими глазами!… Это так, Бьёрн, мы разрушаемся из-за сверхъестественного. Пока мы не сможем выбить из наших голов то, что вещь должна быть найдена где-то ещё, а не здесь, мы возможно и найдём свой конец в славе небес, но здесь так и будем разлагаться. Я знаю, я тоже очень долго страдал из-за того что вообразил, что истинный мир находится где-то ещё, это своего рода личный кинематограф, на который взираешь со скрещенными ногами. Но это не то! Всё здесь… здесь. О! я не знаю, Бьёрн, у каждого свои трудности, но это всегда одно и то же… трудность. Ты цепляешься за богов, другие за деньги, третьи за женщин, четвёртые за мораль и аморальность – это их способ иметь трудности – они цепляются в любом случае, даже за дух, даже за красоту, за добро, за зло, но они цепляются, в этом заключена трудность мира, единственная трудность: это "я", которое цепляется и всё начинает разлагаться. Не существует такого добра, которое не разлагалось бы из-за этого "я" – ты разрешаешь ему уйти и всё хорошо. Когда ты позволяешь ему уйти, боги больше не являются обратной стороной дьявола, а дьяволы – богов, ты проходишь наверх, ты пребываешь в том.
На какую-то долю секунды мне стало любопытно – за что же цеплялся я?
– Я сыт по горло, и всё.
Он поднялся, подобрал рубашку и брюки, а затем остановился с парой ботинок в руках.
– В любом случае, мы не станем одеваться здесь; вся деревня уставится на нас… Мы переоденемся на пляже.
Он усмехнулся.
– Мы замаскируемся под европейцев.
Я отправился в свою комнату. На полу не было ничего кроме циновки. Я поднял своего маленького игрока на флейте, он казалось улыбался. Я оглянулся вокруг… Взять было совершенно нечего, я был беден как Иов. И так богат! Я на секунду прикрыл глаза – исчезло всё: хаос, отъезд, страдание Бьёрна; осталось лишь маленькое пламя внутри, такое тёплое, такое спокойное. Ты отдёргиваешь занавес, и оно там, всегда там: никогда не подводящее чудо. И затем, этот шум снаружи, ложный, никуда не ведущий, отъезд; ты суетишься, бегаешь туда-сюда, жестикулируешь: миллионы бесполезных жестов, ужасающее ничто идущее в ничто…, а единственное место, куда нужно идти, находится здесь: спокойное, бесшумное, улыбающееся – оно ждёт. И вдруг вся жизнь показалась мне такой тщетной, похожей на дикий лес в котором прорубаешь свой путь; ты идёшь, совершаешь такие фантастические, такие драматические усилия и затем, задыхаясь, останавливаешься на мгновение – цветок находился под кустом. И тогда всё исчезает одним махом: лес, пот, труд. Не остаётся ничего, кроме этого цветка. Он находился там всегда, он никогда не переставал быть там! Именно ради этого ты трудился, шёл…. О! этот внезапно меняющийся взгляд… и всё постигнуто, растворено, исполнено; ты сбрасываешь покрывало тумана; ты похож на удивлённого ребёнка, смотрящего как мир меняет цвет.
Но мы не хотим улыбаться, мы хотим драмы.
– Итак, ты идёшь?
Он хлопнул дверью.
Мы пошли по дороге на запад, пересекли остров и дошли до коралловой гавани. Там на якоре стояло торговое судно, перед нами на побережье находился порт. Бьёрн шёл стиснув зубы и был похож на шторм в бутылке. На пляже мы переоделись; мои брюки волочились по земле, и я их подвернул.
– И постарайся не делать такого лица.
Мы наняли фелюгу с треугольным парусом. Я ощущал себя роботом.
Над морем проносились лёгкие порывы ветра.
– Смотри, норвежцы!
Это могли быть и зулу и перуанцы. И мы могли бы плыть и в Тьерра дель Фуэго и к дьяволу, мне было всё равно.
Бьёрн был возбуждён и переходил от одного борта к другому.
– Норвежцы, ты поверишь в это?! Посмотри на голубой крест! Мы снова увидим снег, Нил. И фиолетовые фьорды, и лёд – последний очаг. Ты, мечтавший о полюсах…
Я больше не знал, о чём я мечтал; о холоде или жаре, о Норвегии или экваторе, мне больше ничего не было нужно кроме маленького градуса внутри; всё остальное… это было похоже на брюки – маску, или на эту лодку – суету.
– Aalesund!
Я свесил руки в воду, море мягко билось о борта лодки. Aalesund, но какое значение это могло иметь для меня!? Я находился в другом путешествии и мир, казалось, был укутан нежностью. Странно, но с тех пор как я покинул этот остров, я чувствовал, что меня несёт сила более великая, чем моя собственная и такая сладкая – как будто я вышел из себя и склонился над этим маленьким телом, Бьёрном, лодкой; я смотрел на всё это с нежностью, как некто, кто уже мёртв и находится далеко, далеко, и кого несёт что-то ещё или кто-то, и мир удаляется, исчезает захваченный туманом сладости.
– Ты увидишь, как прекрасна моя страна, дикая и суровая, там множество белых птиц….
Я слышал голос Бьёрна как издалека, но это был именно Бьёрн, которого я воспринимал, со всеми скрытыми глубинами, с историей, окружающей его; со своего рода колыхающейся цветной сетью, с огоньками и тёмными прожилками – да, с тёмными прожилками. Затем поднялся другой голос: "Как прекрасен мой остров! Каждое утро я встаю и простираюсь пред красотой этого мира" – и этот Бьёрн был одет в белое. Его остров уже потерял свою красоту, а завтра его прекрасная Северная страна станет серой, и будут другие страны – я знаю эту песню и я порвал все карты; белые птицы набиты соломой.
– Эй, Нил, какой стране ты принадлежишь? Ты никогда не говорил, откуда ты.
– Я…
– Ты похож на ослеплённого сыча с французским акцентом.
– Я из страны, которая не движется…
Его глаза расширились, и какое-то мгновение он смотрел на меня как упрямый ребёнок. Затем я заметил, что он забыл о своём красном треугольнике:
– Твой тилак.
Он покраснел до корней волос. Тыльной стороной ладони он начал яростно стирать свой треугольник. Он стал самым обычным Бьёрном.
– Если Балу тебя увидит, он не узнает тебя.
Я сказал это механически, как констатируешь факт или указываешь на ошибочный цвет на картине. Но фальшиво выглядела вся картина: разъярённый и пристыженный Бьёрн, огромные кожаные мешки с киноварью, пришвартованные неподалёку фелюги, ожидающие своей очереди под скрежещущими кранами, мешки с фосфатами наполняющие воздух вонью, и крики рыбаков: всё это проплывало передо мной как искусственная картинка, своего рода имитация двухмерного мира. И эта безмерная нежность позади, такая спокойная и смотрящая на всю эту историю как сквозь оранжевый туман. И Бьёрн, желающий меня укусить.
– А что касается тебя, то тебе Северный Полюс не нужен, ты уже похож на айсберг.
Он вернулся к правому борту.
Его душевное страдание пришло и ко мне; всё пришло в точности, даже малейшие вибрации, но так, как будто было поймано этим взглядом позади и трансмутировано, и оно виделось со сладостью вечности, склонившейся над миром и слушающей плач детей: вершина горы уже позолочена и луч скоро коснётся равнины…. Возможно это было изменением времени, своего рода ускорение сознания, ставшее причиной этой оранжевой мутации.
– Ты что, спишь?
Я подпрыгнул как марионетка. Внизу лестницы стоял тип, считающий пассажиров – три коротких слова и острый, раздевающий взгляд. Бьёрн вскарабкался первым. Второй тип, в фуражке, со взглядом на уровне живота: раз, два – сделано, три как будто жалящих слова, и ты поднимаешься. Фосфатная пыль, мачты… торопись, не стой на пути. Третий тип на помосте, другой взгляд…. Но кто это смотрит, я не знаю: цинковый взгляд взирающий на механизм, они отсекают тебя по шею – клац – чисто: увидено, измерено … и не затрачено никакого времени. Следующий.
– Не говори ничего, я всё устрою.
О! Нет, я ничего не говорил. Потом дверь. И – хоп! по свистку я оказался внутри.
Там сидел человек, потный, с обнажённой грудью. Кап, кап, кап!… другой взгляд, и на этот раз ты быстро раздет и опять до низа живота: должно быть, это место встречи. Я не понимаю ничего, но это не имеет значения. Они говорят. И это тоже подобно механизму – механическая речь по металлическим проводам, создающая отсеки, углы, и всё громоздящая в кучу: куб, два куба, три куба, маленькая металлическая сетка, ящик справа. Он достал свою курительную трубку. Бьёрн сел, я сел. Он откинул прядь волос, я тоже, но у меня не было никакой пряди, и это не имело никакого значения – пусть ничего не торчит, более того, ничего и не должно торчать. Я вновь застыл.
Вот где я оказался, в коробке для гномов.
Кап – кап – кап, нейтрализованный, оцепеневший, скреплённый печатью.
Пауза.
Внезапно я понял, что играю роль обезьяны. Я сидел рядом с Бьёрном, сдержанно и почтительно, на софе, покрытой ситцем с зелёным рисунком, и глядел с каким-то восторгом, почти с сожалением: китайская джонка, вся жёлтая, скорее даже канареечного цвета, качающаяся на море оливкового масла, отражающего розоватое небо – всё это нарисовано на шёлке, сразу за головой того типа.
Эта китайская джонка была одним из моих жизненных открытий. Если бы он спросил меня в тот момент кто я, я бы вытащил свои дипломы, военный крест, своего дядю, который был министром Военно-Морского флота, и свидетельство о крещении – я был во всём этом по самое горло. Настоящий электрический шок. Я видел Бьёрна, видел того типа, увидел эту джонку, будто увеличенную крупным планом на экране кинематографа, и затем, полный переворот: я прошёл сквозь, я больше не находился в этом – я ушёл во вспышке, освободился! Это было похоже на вспыхнувшее пламя. Затем, во вспышке, я увидел разные вещи, и прежде всего разницу, огромную разницу: минуту назад я верил в это, полностью был в этом гноме, и это было так естественно, своего рода гипноз, тысячи привычек вернулись со всей биографией, даже рак моего дедушки был там, и я легко мог его заполучить – огромное количество привычек существа. Это так, так было и так будет. Привычки чувствовать, думать, реагировать, верить: своего рода превращение в карлика, будто делаешься полностью серым, маленьким, словно на территории врага во сне. Ты в ящике, это регламентированная асфиксия…. Мир это громадная привычка: он смотрит на свою китайскую джонку и терпит кораблекрушение на воображаемом море цвета оливкового масла. И затем просто крик пробуждения, и всё исчезает – всё, даже рак вместе с военным крестом; смерть-приговор исчезает. И затем.… Затем, да, моя покорная обезьяна здесь, и пытается выглядеть респектабельно при снятии мерок, и я… О! я был этим пламенем, таким тёплым пламенем внутри, этим светлым простором, восторгом ребёнка, открывающим своё невообразимое королевство, тайным светом посреди варварства.… И внезапная как бездна благодарность, потому что это было то. Освобождение. И там, перед этой нарисованной на шёлке китайской джонкой, с маленьким человечком на носу, я был так тронут – мне хотелось упасть на колени, простереться и плакать подобно ребёнку, потому что это было то, чудо, выметающее всё в потоке своей нежности; рушащиеся стены, открытые двери, великая белая волна, которая даёт освобождение. О! я не знаю, существует ли Бог, но это существует, это – истинно, это – широко, это великое снятие с якоря, "открывающий сезам", сказочное богатство в миллионах банальностей, как будто всё засверкало, изменилось под нашими глазами, загорелось под нашими пальцами; это великое пробуждение, свобода навечно, неотчуждаемое королевство. О! они могли бы швырнуть меня в тюремную камеру или в ад, я был бы свободен и в аду и в их тюрьмах, смерть могла умереть тысячи раз, а я был жив навеки! Где страх, страдание, смерть? Моё неприкосновенное жилище находилось повсюду, в мгновение ока я перемещался на тысячи световых лет, на огненные расстояния, я пребывал в великой сладости, которая вращает миры и которой так хотелось бы улыбнуться через миллионы наших глаз. И всё возможно…. Всё становиться возможным мгно-вен-но. Минуту назад это было неумолимой последовательностью, неизбежным законом: рак переходил от отца к сыну, военный крест в обмен на жизнь – клетка без выхода, огромная клетка, все линии которой фиксированы, известны, нарисованы раз и навсегда, и никто не может сбежать из неё, это упрямая гравитация, железная иерархия, общение через нижнюю часть живота – и затем, пфф, это ушло!… Действительно ушло. Иллюзия, фантастическая иллюзия! Как будто ты нарисовал на диком мире маленькие геометрические линии, поместил себя внутрь и теперь это закон: фантастическая биография смерти, гигантский интеллектуальный рак.
Мой взгляд вернулся к тому человеку, затем к Бьёрну, который сидел опустив руки между ног. Громкоговоритель отдавал приказы на палубе. Затем на меня снизошло своего рода сострадание: я захотел вернуться туда. Я был почти счастлив уйти. О! я был счастлив где угодно – снаружи я был в великой белой степи и внутри, как маленькое белое пламя, которое любит, просто, беспричинно, потому что оно любит всё без исключения. Но они не знают, что они любят! Они не знают, что они широки, что они находятся за тысячи световых лет, с потерянными сердцами – они не знают. Поэтому они бояться. Они думают, что они маленькие и полны несчастий, они строят стальные стены для того, чтобы защитить себя от своей собственной бесконечности, они ставят ловушки для того чтобы удержать одну каплю своих собственных сокровищ. Они слабы потому, что они не знают, они жестоки и злы потому, что они забыли: если бы они знали, они бы широко открыли свои двери и зачерпнули пригоршню из великой сокровищницы, они сделали бы глоток из океана радости.
Однажды их стены рухнут и они встанут удивлённые.
– Эй! Нил.
Он толкнул меня локтем в ребра. Я увидел, что человек, сидевший передо мной, покраснел как свекла, закашлялся опустив свою трубку, и я подумал, что он сейчас взорвётся или вышвырнет меня. Я понял. Я опустил глаза. Я сделал себя маленьким, бесцветным и без запаха, и заполз обратно в яму. Да, я знаю, что они не могут этого вынести, для них это как оскорбление, как угроза: необходимо завуалировать себя. Они не могут вынести любви, они не могут вынести радости…. А как же насчёт нас? Разве мы уже не покинули этот остров ради сундука с киноварью? О! Мы уже имеем всё количество радости которое можем вынести!
Человек что-то царапал на листке бумаги.
И вдруг, когда он склонился над столом, с неодолимой определённостью я почувствовал, что божественная полнота мира находится здесь, полнота радости, полнота любви, полнота всего, просто ожидая, когда мы сможем вместить больше. Мы бежим за чудом которое уже здесь, как пустой кувшин, который плывёт по океану нектара.
Бьёрн встал, слегка поклонился; я тоже встал и слегка поклонился; он положил в карман клочок бумаги, я спрятал в карман свой взгляд, и мы вышли.
– Сейчас мы должны выйти и встретиться со вторым офицером.
Бьёрн был белым как мел. Что касается меня, то я полностью находился не здесь.
Мы опустились на нижнюю палубу, нас позвал какой-то человек. Это был радиотелеграфист. У него был средиземноморский тип лица и вздёрнутый нос, которым он кажется ловил направление ветра, он извергал поток слов на английском, имитируя американский акцент. Бьёрн что-то объяснял, а другой жестикулировал.
– … Читтагонг, Рангун и затем, возвращение в Тронхейм. Вы счастливчики, дезертиры из Коломбо. Ах! Коломбо, какой город! Какой город! Там были такие маленькие сингалезские девочки.
Причал утонул в облаке белой пыли, люди сновали туда-сюда в грохоте лебёдок и дизелей, приказов на норвежском, английском и немецком; сверху двигались портовые краны, оставляя след химической пыли в липком, влажном воздухе. Я склонился через борт – Читтагонг, Рангун…. Через четверть часа для меня всё будет кончено. Это было похоже на сон. Но всё было своего рода сном: паренёк, бежавший с воротом, радиотелеграфист, судно, и затем, тот мир – Рангун, Тронхейм, Осло – мир, который бежал… бежал, и в нём не было ни одной подлинной минуты. Это была "жизнь", но кто в ней жил? Я не знаю. Это жизнь влияла на них, через них жила и упорно трудилась – громадный поток проходящий внутри, и когда поток прекращался и не шёл через этот механизм, это было концом, они были изжиты. Фантастическая нереальность. Там не было ничего, ни одной вещи, которая существует сама по себе, это было похоже на фильм, разворачивающийся на экране – маленькие плоские парни, плоское судно, плоский мир; это просто разворачивалось – фантастическая проекция в пустоте. И чем больше эта нереальность брала меня за горло, тем сильнее я ощущал пламя, поднимающееся внутри, горящее, живое, интенсивное, как будто его сила увеличилась десятикратно под давлением этой пустоты, как будто его раздувало это удушье – и затем, я увидел, что если спущусь вниз ещё на несколько шагов, то прямо внизу будет непереносимый Огонь.
Я был подобен живому огню.
И это было то, что жило… единственная живая вещь во всё этом, это было единственной субстанцией, жизнь жизни. Если бы этого там не было, то не было бы ничего, кроме горячего воздуха.
– Я говорю тебе, я не знаю.
Я повернулся, Бьёрн был как тень.
– Ты шутишь?
– Но я не знаю, говорю тебе.
На этот раз голос Бьёрна изменился. Низенький итальянец жестикулировал:
– Это слишком много… Ты же не хочешь заставить меня поверить, что после трёх лет здесь ты даже не знаешь, где спят!
Бьёрн выглядел измученным, он казался высохшим.
Я взял его за руку.
– Пойдём, Бьёрн, мы должны пойти и встретиться со вторым офицером.
Офицер радист показал мне куда идти.
– E matto!
Рука Бьёрна была как лёд.
Мы спустились по железному трапу, воздух разорвал звук свистка, с палубы поднимался запах селитры и тёплого масла. Затем этот запах поверг меня в глупую панику, я почувствовал, что наполняюсь свинцом. Какого дьявола я здесь делаю? Какого?… Раздался крик на французском: "Эй, свинья!". Я поднял голову…. Весь остров был белым и обрамлённым пеной. Бьёрн проследил за моим взглядом. Необыкновенный остров, с голубым павлином и ребёнком, одетым в рубашку гранатового цвета. И внезапно, в груди я почувствовал интенсивную боль, подобную тоске. И это море похожее на полотно ослепительного света…. Бьёрн стиснул зубы.
– Пойдём.
Я услышал негромкий голос Батхи, чистый, чистый и пронзительный: "Это было похоже на сверкающее море и я звала тебя снова и снова… это причиняло такую боль, что я проснулась". Бьёрн тащил меня по направлению к средней палубе. Ступеньки и мостик блестели на солнце, но какого дьявола я здесь делаю?… Читтагонг, Рангун и обратно. Что это значило? Я тонул в лязге железа, погружаясь как утопающий; этот тип, бранясь, поднимался по трапу, прыгая через четыре ступеньки сразу. И вдруг, как утопающий, я увидел картину разворачивающуюся передо мной: маленькая фигурка Балу в углу станции: "Отвести тебя к твоему брату? Твой брат такой красивый!" И это Саньясин привёл меня к Балу, и это Мохини привела меня к Саньясину…. Какая цепь событий, какая минутная прихоть или секунда привели меня сюда? И кто привёл меня к Мохини? Прихоть, или ошеломляющая точность? И в каком направлении вращались круги времени – Батха после Мохини, но действительно ли это было после? И не всегда ли это была она, одна и та же, и всё вращалось вокруг крика павлина, из жизни в жизнь, от одного острова к другому. Однажды я ткну пальцем в карту и отправлюсь в Гайану, но Гайана ведёт в Норвегию, в Рангун и Читтагонг, и все карты фальшивы! Приморские дороги проходят двадцать тысяч лье под странными морями и внезапно возникают под носом у бога войны, восседающего на голубом павлине.
Aalesund 54000 t.
Skipsverft
Bergen
Или это была месть "Laurelbank"a?… Есть действия, которые начавшись однажды, завершаются через двадцать лет, когда ты о них уже не думаешь. И возможно, в другой жизни, я начал путешествие, которое подходит к концу только сейчас, на "Aalesund"e с Бьёрном; Батха была одним путешествием, Мохини другим, Саньясин третьим – или всегда одним и тем же, разворачивающимся на невидимых широтах, и когда они придут к завершению и где? Касаешься одной точки, другой, третьей – Мохини и Батха, красный остров, белый остров – след теряется; точка уходит, рисуя невидимую дугу через огненные эпохи, безымянные моря, потерянное время; падает в голубые Тартарары для того, чтобы появиться здесь или там, с другим цветом, другим лицом и руками, и тем не менее, с неким неуловимым сходством – или же это всегда одна и та же история, одни и те же руки похожие на огромную радиолярию, кружащуюся в вечном Гольфстриме?
– Вы полагаете, что разбили своё судно в проливе?
Я непонимающе посмотрел на Бьёрна:
– Не беспокойся, я знаю эту уловку, мы только заправим двигатели.
Мы случайно натолкнулись на среднюю палубу… жёлтые лампочки, вонь, крысоловка, удушающие испарения тёплого масла в жужжании машин. Что это за очередное путешествие?… Тяжёлые плечи Бьёрна спускались передо мной в гремящее и лязгающее котельное отделение. Кто в действительности привёл меня сюда, каким было истинное значение этой истории? Этот вопрос в моём сердце был таким интенсивным, что я почувствовал головокружение. Пожелтевшие кулаки Бьёрна опускались всё ниже и ниже, держась за железные перила, и сейчас меня поглотит эта тюрьма… и затем, передо мной закружились все эти лица и все места; Батха и Мохини, красный остров, белый остров, "Laurelbank", "Aalesund"; и я не понимал, не видел ничего, только эти маленькие окрашенные пузырьки, жёлтые, красные, белые, оранжевые, непонятного цвета: они на секунду появлялись, улыбались и взрывались, опять появлялись, улыбались и взрывались…. Что это значило? Я на секунду остановился, чтобы перевести дыхание, моё истинное дыхание, один единственный вдох истины в этом погружении! И вдруг, перед глазами я увидел светящуюся руку, будто что-то отбрасывающую – или сеющую что-то, я не знаю, широким движением рукава – бесплотная рука во вздымающейся волне белого муслина, её жест, казалось, собирал все эти окрашенные пузырьки, улыбки, эти острова и эти лица, и сплетал их вместе, заполняя пустоты, создавая в результате упорного труда голубые долины и выпуская их как стрелы, рисуя светящиеся холмы, усеянные белыми птицами – картина. За долю секунды я так ясно увидел эту картину перед собой, как видишь в галерее гобелены Сезана, светящиеся картины, взрывающиеся значением, дававшие полное, абсолютное значение: гора, голубая долина с пурпурными заплатками, луч солнца на склоне горы с птицами наверху – и я находился в этой долине. Я был в этой картине – крошечная пурпурная точка, двигающаяся к горе усеянной птицами. Это было во вспышке, в ней было всё, она вмещала всё. Я больше не спускался в яму, я шёл к горе белой от птиц – луч света нёс меня. Затем картина стала ещё больше (или это было в моих глазах?), но больше не было ни линий, ни заплаток цвета, это была Картина, суть, великое чудо этого мира. Некое полное понимание, сверкающее в белом следе руки архангела. Я увидел себя, увидел все эти маленькие пурпурные мазки, эти капли микроскопической жизни, катящиеся по долине, не знавшие и не видевшие ничего, просто одна заплатка, затем другая, затем ещё одна, взрыв оранжевого цвета, красный остров, белая бухта, проходящий ребёнок и тени, бесконечные тени, но архангел уже породил эту великую гору, перепрыгнув через бездны, наши жизни, посеяв своих белых птиц на неизбежной вершине, и мы шли через столетия, слепые странники в маленькой тени, в оранжевом или голубом пузыре, в зле, в добре; мы продвигались по великим безымянным холстам забыв об этом великом видении, забыв о золотой тропе и веря, что наша жизнь остановится у реки, не зная больше, что эта пурпурная тень вела к солнечному холму, а бездна к сладкоголосой птице, не зная, что за рука швырнула чудо миллионов жизней на белизну божественного сна.
Всё исчезло.
Я спускался по железным ступенькам. Я шёл с Бьёрном неизвестно куда и это было как сон. Но где был этот сон, на какой стороне? Я спускался в эту тюрьму как лунатик, обременённый памятью, как множество людей во множестве тел, ах! что осталось? Маленькие пузырьки, красные, жёлтые, оранжевые, без какой-либо последовательности, счастливые и тягостные острова, секундные, быстрые взгляды, открывающиеся на внутренние тысячелетия, и эта Жажда позади, светящийся удар руки, которая тянет нас, это всё, что осталось: маленькие, разноцветные секунды, жесты, внезапно взрывающиеся, как удар грома, случайные встречи, подобные зелёному сигналу буя на остове разбитого судна, лежащего на ушедших под воду дорогах; вспышки памяти, подобные неожиданным останкам кораблекрушения в спокойных водах и лица, поднимающиеся вновь, подобно снам-улыбкам, запахи тревоги похожие на знакомую страну, тысячи и тысячи случаев – и все придуманы заранее.
– Это по правому борту.
И упрямая память о сокровище, которое должно быть открыто заново, об истинной жизни, о другом видении – нечто другое, другое; великая Память позади, великая Жажда, которая тянет нас к уже прожитому будущему, к цели от которой мы пришли, прямо туда, прямо туда: к островам и безднам, к страданиям и дням со стремительно летящей золотой птицей – к радости этой великой картины, к взгляду, охватывающему всё. И ты ступаешь на другую тропу.
Я вошёл в этот электрический тоннель, как входишь в прежнюю жизнь. Межпалубная лестница исчезла в куче фосфатов, Бьёрн раскачивался передо мной, его плечи согнулись. Вентилятор смешал запах топлива и запахи готовящейся пищи, неожиданно он остановился перед дверью и утёр рукой бровь. Секунду он стоял спокойно. И я почувствовал то же самое, что чувствовал он: душевное страдание, стыд, ярость, как будто его сердце билось в моём. Затем он резко открыл дверь и встал на пороге, засунув руки в карманы.
Там стоял огромный стол покрытый коричневым молескином. Взрывы смеха, спёртый от табачного дыма воздух, запахи жарящегося жира и пива под потолком. Около десяти человек в майках сидели вокруг стола под висячей лампой. Я погрузился туда, как погружаются в адскую жизнь известную уже тысячи раз, нечто, что открывается в нижней части живота и разлагает всё; и затем, эти маленькие смеющиеся гномы, хохочущие во всё горло. Я почувствовал, что погружаюсь, мечусь под волной. Справа был пустой прилавок с пакетиками чая "Брук Бонд"; мельчайшие объекты взрывались, как будто я терял себя повсюду – жирные полки, чучело чайки, сумрак, как в катакомбах – вылившись внезапно во множество быстрых взглядов фиксировавших всё, вошедших во всё. И Бьёрн – руки в брюки, стоящий на пороге как статуя.
Но это был уже не Бьёрн, это был Принц Бьёрн, стоявший прямо, с высоко поднятой головой, обозревающий свою судьбу сверкающими глазами.… Затем произошло непонятное – он это был или я, мой крик или его:
– Нет!
Он повернулся ко мне, не замечая меня.
– Нет – повторил он.
Я буду видеть эту секунду всегда, и каждый раз будет один и тот же вопрос. В ту секунду Бьёрн выбирал, его душа выбирала и, однако, он мог бы быть спасён, если бы сказал да и ушёл прочь с "Aalesund"а.
– Нет, не это.
Неожиданно он бросился от двери прочь. Затем, словно задыхаясь, он побежал по коридору к лестнице, ведущей на палубу. Он оттолкнул в сторону двоих проходящих мимо, стукнулся об решетку, перевернул горшок со смолой и бросился вниз по сходням как сумасшедший. Мы прыгнули в первую попавшуюся фелюгу.
К дому мы вернулись напрямик через дюны. Бьёрн шёл тяжело, опустив глаза в песок и опустив плечи как под тяжким грузом. Небо было ослепительно голубым. Не говоря ни слова он двигался вперёд между большими белыми холмами, мы поднимались вверх и вниз так плавно, что я уже не знал, я ли это опускаюсь или это катится волна, и не собираются ли взлететь эти огромные гагары, оставив после себя поля ослепительного снега. Бьёрн не видел этой великой Норвегии с фьордами, он всё ещё плыл в тропиках с грузом тяжёлого металла и тёмных мыслей, с упрямой маленькой тенью загораживавшей этот прекрасный снег. Бьёрн, разве ты не видишь? Мир бел и спокоен как ребёнок, он приятен как шея лебедя, если ты касаешься большой спокойной птицы, когда она скользит по просторам души. О, Бьёрн, мир изменчив как муар – куда ты направляешь свою лодку? Я иду туда, куда идёшь ты, но в моих глазах восхитительные снега и меня несёт сладость, которая больше не движется. Он остановился у вершины последней дюны. Занесённые песком пальмы взрывались шелестящим изумрудом на уровне наших голов, затем чёрными стволами скользили вниз по дюнам; взъерошенные, они становились всё выше и выше, устремляясь вперёд, словно бежали к огромной мерцающей лагуне, сливавшейся в отдалении с пляжем и морской пеной.
У подножия дюн, в сотне метров от нас, посреди пальм прятались развалины дома. Дорога ведущая на юг оканчивалась здесь.
– Это дом Гуруджи.
Но его глаза смотрели дальше, на восток, и я почувствовал в нём нечто странное, что наполнило меня тяжестью, нечто, что я должен буду почувствовать ещё несколько раз и каждый раз с тем же самым недомоганием, похожим на внезапное внедрение какого-то чуждого элемента, нечеловеческого элемента: особая вибрация похожая на вибрацию кошки. И это было очень сильным. Я проследил за его глазами: на краю песков, там, где голубая морская вода терялась в ослепительной лагуне, горел одинокий огонь.
– Здесь хоронят мёртвых.
Он произнёс это со своего рода злобным удовлетворением. Да, он не мог простить мне того, что упустил свой корабль.
– Их сжигают и бросают пепел в море.
В его голосе была маленькая отвратительная ядовитая вибрация. О! Я знаю, он хотел ударить, но меня нельзя было коснуться, я был пойман этим великим белым простором, я чувствовал, будто лежу плашмя и сливаюсь с ним, словно я песчинка на этих дюнах – ощущение было таким сладким, что казалось больше ничего не существовало. О, Бьёрн, разве ты не видишь, что мир сладок, словно полёт белых цапель и молчалив, как источник вечности.
Я закрыл глаза – внутри всё тоже было таким же белым и спокойным.
Всё вымыто добела, никаких следов.
– …
– Итак, твой план завершился успехом, ты доволен, мы теперь пленники острова – ты этого хотел, не так ли?
Я не проронил ни слова.
– Продолжай, говори.
– О! Бьёрн…
– Чего ты хочешь?
– Но я ничего не хочу!
– Ты ничего не хочешь!
Тогда что ты делал всё время в столовой, на судне… толкая меня сзади?
– …
– Ты хотел помешать мне уехать.
– Это ты сказал нет.
– А! и что дальше… Ты и теперь не перестал бытьпротив – против Гуруджи. Против "Aalesund"a, против Эрика, против всего. Чего ты хочешь? Чтобы я умер?
– Ты страдаешь, Бьёрн.
В его глазах ненависть. Но почему, что он ненавидел в себе?
– И теперь я пойман в ловушку как крыса.
Он тяжело упал на землю. Обхватил руками колени. Казалось, он походил на маску. На маску, которая падает на людей, когда они переходят на сторону тени, ожесточившегося бога – мгновенная одержимость, похожая на смерть. И всегда на заднем плане, эта высокая, гибкая и широкая каденция; основание из сладости в мире, где всё скользит в абсолютную гармонию, совершенный ритм, в котором всё погружено в тотальную любовь без причины, без вопросов – абсолютное Да, открывающее свои широкие глаза пламени и смотрящее, О! какой взгляд!... И каждый раз это было бездной таких интенсивных эмоций, что возможно, это было радостью или болью, это было такой пылающей жизнью, что возможно, это была смерть, которая смотрела с другой стороны – это смотрело, смотрело, говорило да снова и снова, всему: добру, злу, страданию, не-страданию, оно понимало всё, очищало всё, это было верховной правдой, верховным добром; оно просто смотрело и уносило прочь все печали мира в своей белой, похожей на снежные крылья Гармонии.
– Ты не понимаешь? Я не могу больше уйти и не могу больше оставаться.
О! мир – странная фантазия: смотришь на него с одной стороны – всё тёмное и заблокированное, смотришь с другой, и всё становится широким и возможным, как ты пожелаешь. Трагедия в том, что смотришь в неверном направлении…. Трагедии не существует! Но Бьёрн находился в пурпурной тени этой картины и не видел ничего кроме неё.
– Я не могу вернуться назад в прошлое, Нил, но и впереди ничего нет! Всё закрыто со всех сторон.
– Но есть Балу, есть…
С меня достаточно этого пекла, 106 градусов по Фаренгейту, я сыт по горло.
Да, я знаю, существует невозможная точка, точка удушья: ты идёшь и идёшь, тебя несёт сила, и затем, внезапно, всё блокируется, что-то отказывается, говорит нет – минутная неподатливая жёсткость и ничего другого. Моментальная клетка. Ты стоишь у основания уличного фонтана…. Я до сих пор помню ужасный шлепок Саньясина по своей спине.
– Я больше никогда не увижу Эрика, я никогда не увижу озёр…
– Ах! Это будет.
Бьёрн вскочил.
– Ты бездельник!
Он посмотрел на меня с намерением убить. Я увидел как его рука потянулась к поясу. Мне было абсолютно безразлично, я был за миллионы лиг, он мог бы меня убить, но мне это было безразлично.
Он смягчился.
– О! Нил, Нил, я больше не знаю, я больше ничего не понимаю… Начинать всю работу заново… эта джапа, эти мантры, шесть миллионов мантр?... Я больше ничего не могу, это больше не имеет никакого значения, ничего больше не имеет значения. Три года прошло. Это невозможно. Невозможно, куда ни посмотри. Я потерялся.
Вдруг он развернулся к погребальному костру.
– Вот куда я иду.
И больше не шелохнулся.
Я часто видел эту минуту и каждый раз я слышал тихий голос Балу: "Он собирается умереть… Он собирается умереть…", как будто это было выполнено заранее, решено, осуществлено, и ничего нельзя было предпринять, потому что это уже было сделано.… Я не знаю, было ли это сделано, но в ту секунду я это знал: я видел, как смерть свободно и сознательно входит в Бьёрна. Она была там, он сказал да, это было сделано. Маленькая, мерзкая, ядовитая вибрация похожая на микроскопическую стальную змею. Есть секунда, когда говоришь да – чёрная секунда:он выбрал смерть. Озарение наоборот. Смерть снаружи встречается со смертью внутри. Затем происходит несчастный случай, но это сделано, это выбрано.
Нужно переродиться сверху донизу, или умереть.
Я повернулся к прикованному к месту Бьёрну. Лист пальмы касался его плеча.
– Ты свинья.
Это вырвалось у меня вопреки моей воле. Он почти не сдвинулся, его большие, голубые глаза смотрели на меня так открыто.
– Как это странно, Нил…
Его голос изменился.
– Странно, я прошёл все дороги, чтобы закончить здесь. Я бродил по Европе, Африке, по Востоку, Гималаям, я проделал весь этот путь для того, чтобы прибыть сюда, к погребальному костру, к подножию этого дерева…
Он ткнул пальцем в песок.
– В эту крохотную точку.
И он нарисовал окружность вокруг себя.
– Как это странно, Нил. Я думал, что жизнь большая, бесконечная, всегда новая, и затем я обнаружил, что нарисовал круг который замкнулся, и всё закончилось, я внутри.
Он снова посмотрел на меня с выражением удивлённого ребёнка. В отдалении был слышен звон храмовых колоколов. В дюнах было совершенно спокойно и прозрачно. Это изменило его голос, ставший похожим на голос ребёнка.
– Я помню, однажды с Эриком мы мечтали…. Это было на берегу озера, давным-давно. Жизнь была прекрасна и мне казалось, что одной жизни недостаточно. Это было в мае, когда с юга возвращаются птицы. Мы с Эриком мечтали, что однажды вечером, на перекрёстке дорог, возле серебристой берёзы появится волшебник. Там, возле озера, была серебристая берёза. И волшебник даст нам обоим какой-нибудь дар. Эрик попросил способности идти куда-угодно по своей воле – он хотел путешествовать, увидеть мир. Что касается меня, то я мечтал о том, что волшебник даст мне четыре жизни. Я хотел жить много, о! Разные жизни. Поэтому в тот вечер, под серебристой берёзой, на пересечении дорог, я разделился на четыре части и отправился по четырём дорогам…
Я почти видел его под той серебристой берёзой. Но это было пальмовым деревом в лагуне и птицы ещё не вернулись с севера.
– … Я разошёлся по четырём дорогам и мне было интересно, все ли четверо соберутся вместе однажды вечером, будут ли они достаточно похожи, чтобы вернуться в одну кожу, или трое из нас будут должны умереть для того, чтобы выжил один?
Над лагуной зазвенел маленький гонг. Я мог видеть этих четверых, карабкающихся по дюнам на рандеву; по южной дороге перед домом Тантриста, по западной, сойдя с "Aalesund"а, по северной дороге…. Все эти маленькие "я", которых тащишь с собой… И что за тем, в самом деле? Какая разница?
– Это вздор, Бьёрн. Приходишь в одну точку. Всеми путями ты прибываешь в одну точку. Есть только один человек.
Он погрузил палец в песок.
– Да, в одну и ту же точку.
– И что они делали, три твоих брата?
– Первый был моряком. Другой революционером. Третий искал"тайну". И четвёртый – неизвестным. Я точно не знаю, чего искал третий, но была тайна, которую нужно было найти. И я помню нечто похожее на знак или на ключ к тайне: однажды днём, или скорее ночью, играя на полу в детской со своими игрушками, я вдруг заметил, что моё тело спит на кровати: я увидел себя спящим в кровати, и я же был на полу и играл. В течении минуты я смотрел на тело, спящее на кровати, потом на себя играющего – я был ошеломлён! Затем я испугался и бросился в тело. Я никогда об этом не забывал, я никому об этом не рассказывал, но меня это всегда очень беспокоило. И с тех пор я задавался вопросом, не является ли тело лишь частью меня, одеждой на день – но кем было это "я"? "Я" без тела? "Я" где-то ещё? Где-то ещё, где? Это было очень загадочно…. Потому что мне очень хорошо игралось и жилось без тела; это произошло только потому, что я, подняв глаза, увидел другого – кого другого, кто был этот другой?
– А моряк?
– О! Он… он погиб за бортом "Aalesund"a. Он был полным неудачником – мастер неудач. Не знаю почему, но он должен был потерпеть крах на всех берегах, он не знал никакого покоя, если не терпел неудачи…. Мир проклятия – ничто больше не должно быть спасено.
Тыльной стороной ладони он стёр круг.
– Будто тащишь какой-то груз, Нил, я не знаю, что, ужасная ошибка, которую нужно ликвидировать.
– Конечно! Это всё фальшивые "я", маленькие лгуны, которых тащишь с собой, это то, что душит.
– Я не знаю. Это связано с криком дикого гуся на том озере, как будто я услышал что-то… что-то непереносимое, что убивает интерес ко всему остальному.
– …
– Он мёртв, он просто умер на "Aalesund"e. Они все умерли по дороге – Эрик мёртв, мы не вернулись к серебряной берёзе.
– А двое других?
– Был ещё революционер – это я; тот кто хотел спасти своих братьев, изменить мир, найти секрет!
Он повернул голову к дому Тантриста.
– … Недостающий секрет. Этот тоже собирается умереть. Возможно он лишь поле битвы для остальных троих – он тот, кто любит. Он любит и всё. Он ничего не понимает, а просто любит. Иногда он говорит себе, что он сильней богов, потому что любит…
Бьёрн взглянул на меня, мне захотелось крепко обнять его – я никогда не обнимал Бьёрна.
– Эрик не любил, он не мог любить. Однажды он женился на проститутке в качестве вызова – он обычно говорил моя "девушка для развлечений".
– Твои братья очень похожи… А четвёртый?
– Не знаю. Нет никаких новостей.
– Это так Бьёрн, теперь ты знаешь!.. Представь себе на секунду, что ты – торговец раковинами на этом острове и затем головорез, моряк, святой и неизвестно кто ещё, в этих четырёх шкурах, но они все прибыли на этот остров в одну и ту же точку! Однажды они все встретили бы одну и ту же судьбу или одну и ту же невозможность, это нечто внутри, что погружает нас в сердце материи – тогда маски спадают, и ты обнаруживаешь себя в истинном моменте. Есть только один момент. Есть только одна точка. Есть только один человек. Когда мы исчерпаем все наши роли, мы прибываем к этому человеку. Мы тратим двадцать, тридцать лет нашей жизни, считая себя тем, чем мы не являемся – торговцем, доктором, мятежником или королём – и вдруг мы нечто совсем другое. Это переход. Мятеж, да, потому что мы не являемся тем, кто мы есть…. Ты помнишь принца, который превратился в лебедя – маленькие чёрные перья, которые росли каждый раз, когда он оглядывался назад?
– Нет больше никакого "назад". "Aalesund" уплыл.
– Тогда это ты, ты четвёртый и ты здесь.
Он откачнулся, как загнанное в угол животное.
– А может четвертый это ты, и один из нас лишний.
– Ты сумасшедший!
– Тогда почему ты меня преследуешь. Чего ты хочешь, что ты здесь делаешь? Что ты непрестанно твердишьмне с первого дня нашей встречи? – что я неправ: не прав, что ищу любовь; не прав, что ищу силу; не прав, что печалюсь об Эрике; не прав, что хотел уплыть на "Aalesund"е. Неправ везде. Что же мне остаётся?
– …
– Ты запер все двери. Я в западне. Ты закрыл всё.
– Ты совсем сошёл с ума, Бьёрн!
– Итак, у меня больше ничего нет. Или же, ты должен уйти.
– Ты драматизируешь.
– Драматизирую…
Он резким движением откинул прядь волос.
– Ты паришь, да? Ты высоко, ты смотришь на игру сверху вниз. Я бессердечен, чтобы парить, я бессердечен, чтобы быть наверху. Ах! Я видел тебя на корабле, ты был хорош, мистер Кристальный-человек, ты смотрел сверху вниз на тех бедняг, выплёвывающих свои лёгкие полные фосфатной пыли.
– Но Бьёрн…
– Нет, никаких но, я ухожу.
– Итак, ты полагаешь, что если ты будешь пить пиво на средней палубе, то этим всё исправишь?
– Никто не сможет тебя переспорить, Нил, это твоя стеклянная тюрьма. Однажды, я приду и разобью твоё стекло…
Он поднялся, это был конец.
Маленький образ Батхи пронзил моё сердце. Неодолимая эмоция захлестнула меня. Он не должен уйти! Он не должен. Бьёрн не должен умереть! На этом месте встречи, под пальмовым деревом, я схватил его за запястье,и удерживая со всей силой на какую был способен, сверлил его глазами:
– Послушай, Бьёрн, ты будешь слушать меня, ты должен выслушать меня…
Он посмотрел на меня с намерением убить. Но мне было всё равно:
– Ты можешь убить меня, если пожелаешь, ты можешь идти на свой погребальный костёр, если пожелаешь, но ты должен меня выслушать, это наша жизнь, жизнь Балу и Батхи идёт на костёр….
Внезапно ко мне вернулись слова Саньясина: три раза ты приходил, три раза ты убивал. И я почувствовал, что в опасности не Бьёрн, не Балу, не я, а Батха, именно она была целью Судьбы. Поэтому я ухватился за смерть Бьёрна так, будто я пытался спасти Батху.
– Нельзя, слышишь, нельзя жить по-настоящему пока ты не пережил свою собственную смерть. Как только вступаешь на тропу истинной жизни – встречаешь смерть. И ты встречаешь её не раз, а десять раз, на разных уровнях – каждый раз, когда открываешь дверь, ты встречаешь её, она страж на этом пороге; если ты нечист, ты не сможешь переступить порог. Смерть это поражение нечистоты. Поэтому механизм таков, слушай внимательно: мы рисуем круг как ты говоришь, мы тратим нашу жизнь, рисуя круг и помещая внутрь всю нашу силу, наши идеи, наши стремления, всех наших противоречивых братьев – это наша волновая сеть, наш вибрирующий посредник, это наша световая тональность, силовое содержание, психологический пузырь, мы строим наш круг, мы выделяем наш пузырь. И до тех пор пока мы не наполним этот круг, мы не можем из него выйти, а когда мы его наполнили, нас удерживает вся его сила. Это узловой момент истории, ключ к тайне. Как будто сила притяжения круга также есть сила, необходимая для выхода из него. Но мы можем выйти из него. Есть момент, точка, когда мы можем из него выйти. Это момент выбора, и он похож на смерть. И если мы не делаем выбор, мы умираем. Мы можем идти на погребальный костёр, мы можем лететь на луну, это не имеет ни малейшего значения, мы уже мертвы, замурованы в круге, затвердели в пузыре. Я знаю эту точку, я проходил через неё трижды, и каждый раз она становилась всё тверже, безжалостней, как будто каждый раз мы должны завоевать более великую силу, разрушить умножившуюся силу "я" – мы являемся нашими собственными всё более и более серьёзными врагами. Но в действительности это ничто, это просто пузырь.… Пузырь, приятный пузырь, более или менее чистый, более или менее могущественный – он красный или сапфирово-синий, серый или лазурный, всех цветов в зависимости от того, что мы в него вкладываем, но это пузырь и он держит нас. Это твоя собственная сила и твой собственный крах. Это всё, что мы построили в жизни и одновременно всё, что мешает перейти нам в более великую жизнь. Но точка для побега существует. Проход есть. Это момент, когда всё готово закрыться. Затем, в одно мгновение, ты совершаешь переход со всей накопленной в пузыре силой. Мы переходим на другую сторону или умираем. Фактически мы умираем из-за того, что не можем перейти; если бы могли постоянно переходить из одного круга в другой, мы бы не умирали. И возможно, существует точка, где больше нет никаких кругов, никаких пузырей: мы умираем, только если захотим этого. Это – "ускоренная эволюция". Вместо того, чтобы проходить один круг за одну жизнь, мы проходим два, три…. Я уже прошёл три. Возможно, я нахожусь в процессе завершения и своего круга тоже, я заключённый белого пузыря.
Бьёрн не отводил от меня глаз, и я чувствовал, что он готов сдаться.
– Если хочешь, можешь идти на свой костёр, это не имеет никакого значения, я тоже пойду, когда придёт моё время: мы сострижём волосы, ногти и сгорим в конце. Сгорают одежды. Но это не настоящий погребальный костёр, это имитация другого, настоящего костра, в который мы бросаем одну за другой все наши старые шкуры, все наши победы, триумфы, все прекрасные переживания: приятный красный или голубой пузырь, удерживающий нас – и чем они прекрасней, тем сильней они нас пожирают…. Но красота, сила и видение всегда растут, от одного круга к другому. И в конце концов, мы ничего не теряем, мы вмещаем всё больше и больше – мы должны вместить всё. И возможно, это конечная судьба – быть всем. Поэтому мы умираем: ваза будетразбиваться, пока не сможет вместить всё. Но когда достигаешь этого момента, его нельзя упускать, Бьёрн. Есть перекрёсток, стечение обстоятельств – как бы мы не были малы, как бы не был мал круг, есть момент, когда мы видим и можем. В каждой жизни есть момент прорыва души, внезапный взгляд в прореху на другой круг. И каждый раз это похоже на смертельный жар, мы сворачиваемся как дикобраз на трупе, не желая его отпустить. И мне известен только один настоящий способ пересечь эту точку, для этого не надо напрягаться, применять волю или бороться, потому что мы всё ещё используем силу самого пузыря для того, чтобы сражаться с ним; нужно раскрыть руки и выбросить себя за борт, позволить всему уйти и подчиниться: я больше не вижу, я больше не знаю, у меня больше нет желаний, я раскрываю свои руки и призываю архангела следующего круга. Затем, в мгновение ока, ты проходишь. Дело сделано, всё закончилось. Ты смеёшься. Это всё, что я знаю.
Бьёрн был похож на статую. Каждая его пульсация вибрировала во мне, он был на грани победы. Чаша весов готова была перевесить в любой момент. О! Есть целые жизни, подвешенные на одной простой маленькой секунде – в действительности это просто ничто, но однако, она фантастически тверда! В этом мгновении вся сконцентрированная сила пузыря.
Он сдержал себя ещё раз.
– От судьбы не уйдёшь.
На дюны опустилось молчание. Ветер покачивал пальмы; издалека, чуть слышно, доносился звон колокола. Затем запах песка поднял во мне острую, неведомо какую память; это было старо, знакомо как дюны, это было в Рамнаде или в Файоме и заряжено пылающей тяжестью, как этот гружёный песком ветер. О! Что мы знаем? Мы верим, мы думаем, мы говорим, и затем приходит южный ветер уносящий прочь наши жизни, как будто их никогда и не было. Мир – это великая, непостижимая сцена, и мы значим нечто совершенно другое.
– Боги подобны камням, Нил, Закон есть Закон.
О Дитя,
Тебе известно только
Моё лицо из камня,
Мой непреклонный закон,
Потому что во мне ты знаешь
Только то, чем сам являешься,
Ты камень, который не сдаётся,
Железный закон,
И ночь с судьбою – твои дети,
Но я, я жду вечно,
С тех пор как камень камнем стал,
С тех пор как улыбнулась Красота,
Яжду позади твоих масок-богов,
Твоих дьявольских масок,
Каждую секунду,
В каждом поражении,
И ночью и при солнце,
Везде
Одно и то же
Ни верха нет, ни низа,
Ни добродетели, ни паденья.
Перед моими глазами мелькнул маленький игрок на флейте, улыбающийся и такой милый…. Вся трагедия мира казалась мне такой фальшивой: фантастическая, отвратительная фикция, наклеенная на спокойную, очаровательную улыбку позади всего. Изобретение наших чувств. Это мы добавляли и фабриковали драму – это мы придали фальшивое значение всей истории. Мы разыгрывали сказочную пьесу, пользуясь глазами личинки! Мы ещё не обладаем истинными глазами, мы ничего не понимаем в мире.
– Твоя судьба…
– Что, моя судьба, ты мне не веришь?
– Но я ничего об этом не знаю, Бьёрн! Судьба не такая, это не наносящая удары слепая сила, это приближающаяся линия нашего собственного прошлого, мы раскрываемся к более великой судьбе. Мы сами наносим себе удары.
Он насмешливо улыбнулся.
– Хорошо, посмотрим.
Он пошарил в карманах. Меня охватило страшное беспокойство.
– Сыграем, орёл или решка.
Он вытащил монетку в четыре анна. Выглядел он ужасно.
– Решка – уходишь ты, орёл…
Он вновь насмешливо улыбнулся.
– Эй? Я полагаю, мы обманом выманим у богов улыбку удачи!
Я остолбенел. Он подбросил монетку в воздух и поймал её на тыльную сторону ладони.
– Бьёрн, ты сумасшедший!
– Ты так думаешь? Тогда почему ты хочешь остаться?
– …
– Видишь, ты боишься.
Он был белый как смерть. Он прикрыл монетку рукой: это было абсурдом, ужасной ложью.
– Ты трус!
Он прищурился.
– Ты убегаешь, ты продаёшь свою жизнь жалкой монетке, вот она твоя судьба, грязная монетка в четыре су.
Он выглядел измученным. Его взгляд вернулся к погребальному костру, потом снова ко мне.
– Ты не знаешь, Нил, что совсем недавно, когда я пришёл в дюны, я увидел этот костёр, я увидел его внезапно, как будто я шёл к нему. Он рос и рос…
– Ты спишь.
– Это пришло ко мне. Мне двадцать семь, Нил! Я не хочу умирать!
Затем Бьёрн панически схватился за меня.
– Давай уедем отсюда, куда хочешь. Давай уедем!
Затем я услышал голос Саньясина: "Три раза ты приходил, три раза ты убивал…" Мы должны бежать, уехать сейчас же, уйти с этого курса пока не будет слишком поздно. За дюнами прогудел поезд.
– Куда идти, Нил? "Aalesund"a больше нет. Идти некуда. Ты этого не понимаешь, мы заперты со всех сторон. Куда идти? В Сахару, бурить скважины?
Я положил свою руку ему на плечо, мягко откинул прядь его волос. Какой-то момент он смотрел на меня так, будто собирался заплакать. Затем я не знаю, что на него нашло, но он встряхнулся, освободился от меня. Он вскочил и бросился через дюны к дому Тантриста. В песке поблёскивала монетка, это была решка.
13. Три каури9 для богов и одна просто так
Всё море было зернистым. Оно улыбалось тысячами маленьких впадинок, расширялось в благоденствии, простираясь, затем рождало крошечное облачко пузырей и удовлетворённое, убегало по песку как после хорошего купания. Я знал, что Батха видит меня; она дала себе достаточно времени, которое невозможно было измерить, как розовые каури на пляже или чёрно-белые зигзаги трясогузки. Иногда она откидывала назад свою косу и замирала на корточках перед неожиданным чудом. Я почти видел её улыбку и ощущал эту лёгкость, которая очаровывала всё. Действительно, мир это сказка, дающая миллионы пальцев и глаз, удивляющаяся чуду скрытому от самого себя и постоянно заново изобретающая себя в пригоршнях наших рук. Иногда я думаю, что мы изобрели смерть, и мы могли бы точно также, вновь изобрести бессмертие, если бы имели достаточно радости для того, чтобы открыть радость повсюду. Не является ли мир таким, каким мы его хотим видеть?... Я расцветаю там или здесь, и просторные одеяния начинают переливаться золотом или амарантом.
– Вот, это всё для тебя.
Она расправила складку на юбке, и на ступени маленького храма посыпались раковины.
– Это всё мне?
– Подожди, дай-ка мне несколько штук для бога.
Она заботливо отобрала три раковины, которые отнесла к каменной плите покрытой барельефом и слегка поклонилась. Затем она вытерла руки о свою юбку гранатового цвета и на мгновение задержалась на пороге, глядя на меня. На лбу у неё был красный тилак и она была похожа на богиню из святилища. Она смотрела на меня спокойно как королева – я вошёл туда, будто в свой дом. Наконец, она улыбнулась, удовлетворённая.
– У нас было столько приключений, Балу и я…
– А?
– Да, мы плавали по морю и достигли берегов реки, там был песок как и здесь, только жёлтый, и дюны тоже. Там текла река и были белые голуби. Мы пошли по тропинке; там был большой дом, совсем старый, с колоннами. Балу нашёл золотую монету – вот такой величины, и на ней была надпись. Он сказал: "Это сокровище Бьёрна, мы пойдём и найдём его". Я не хотела, потому что надо было идти под землю, а там было полно колючек и кобр. Он вытащил свой меч и сказал: "Я убью их всех". Он был высоким, очень высоким и у него был красный пояс. Мы вошли и всё изменилось…. Я не знаю, куда исчез Балу, это был большой зал, очень красивый, похожий на храм, с голубой росписью, и ты был на самом верху. Но он был почти пустой.
– Наверху?
– Да. Это был твой дом.
На секунду она остановилась, будто чем-то поражённая.
– Там был человек, который хотел меня остановить.
– Человек?
– Да, Саньясин. Он сказал: "Ты не существуешь". Тогда я засмеялась, и он исчез.
Батха смеялась от всего сердца, её зубы сверкали.
– Прямо наверху была прекрасная большая терраса, как будто залитая лунным светом, я чувствовала себя так легко… я тебя не видела, но ты был там, я слышала тебя, ты играл на эктаре. Было так сладко, что мне захотелось спать. Это было похоже на погружение в лунную пену.
– Да… но, во-первых, я не умею играть на эктаре.
– Но ты играл.
Вдруг она стала серьёзной:
– Где ты был вчера, после обеда?
– …
Она сидела на ступеньках и перебирала свои ракушки.
– Я не могла тебя найти.
– Почему? Ты приходила меня искать в караван-сарай?... Я вышел с Бьёрном.
– Конечно, нет! Я приходила… не с помощью ног, я приходила "просто так"…
Она подыскивала слово.
– Я вошла внутрь. Ты не отвечал.
– А?
– Ты ответил недавно, когда я собирала ракушки.
– Я ответил?
Она вздохнула. Решительно, я был глуп.
– Ты сказал: я счастлив, я очень счастлив!
– А что сказала ты?
Она катала между пальцами ракушку, затем, наклонив голову, посмотрела на меня.
– Ничего. Я спокойна, когда ты здесь.
В один миг я почувствовал, что смотрю на совершенно необычный мир, открывающийся передо мной, или скорее, сам стал совершенно необычным перед миром, который я хорошо знал, но полностью забыл, и который вдруг всплыл на поверхность неизвестно откуда, как будто я жил всё время другой жизнью, не зная об этом, и затем, она оказалась здесь. И всё, что я делал здесь, снаружи, казалось мне глупым и лишённым смысла; и я почувствовал себя на ошибочной стороне сна, одетым в чужие одежды: нелепую рубашку и деревенскую обувь. Я проснулся, и море было так прекрасно в сверкании маленьких пузырьков; оно было чистым, прозрачным и таким лёгким: нужно было лишь немного повернуть голову и сказать "я хочу". Это было так просто! Я хочу, и всё течёт так, как я хочу, всё меняет направление, меняет цвет; ты здесь и там, во многих местах, одновременно, именно в то мгновение когда подумаешь об этом: это появляется и исчезает, слегка окрашенное красным или голубым. И это был просто способ улыбаться, который делал всё, заставляя вещи течь этим путём или другим, наполнял их цветом и внезапной глубиной, подобно нечаянно пришедшему сну; и одновременно, я увидел на песке два своих тяжёлых сабо, таких нелепых, и я не понимал ничего, как будто прожил всю свою жизнь на ошибочной сцене…. Я смотрел на Батху, слушал этот приятный, тихий голос, я был тронут этими пальцами, перебирающими ракушки, и мне казалось, что занавес был отдёрнут в другой сцене внутри этой, и что необычно было не там, а здесь, необычность была в Ниле, переодетом в костюм двадцатого столетия, который знал как решить все проблемы существования посредством мозговых колебаний, и который даже не знал как присоединиться к Батхе на расстоянии, не слышал языка без слов, не чувствовал не видя, не касался невидимых рук, что стучатся в дверь и светятся в вещах своими маленькими разноцветными фонариками. Я был научен всему, за исключением сути; я был набит с головы до ног фальшивыми историями! Я провёл тридцать лет своей жизни как учёный шимпанзе, который прибавляет, отнимает, курит сигары и ездит на велосипеде.
– Батха, скажи мне, что ты делаешь, чтобы быть со мной когда меня здесь нет?
– Ничего, я слушаю.
Она легла щекой на колени и посмотрела на море. Она была абсолютно спокойна, как красногрудая малиновка в зарослях.
– Я слушаю, и иногда, кажется, я кладу голову на твоё плечо. В другой раз я не могу, это тяжело, сложно; или же ты уходишь наверх, и я больше не существую. Вчера ты был похож на железный дом.
– Ты слушаешь? Как?
– Никак, просто слушаю! Я позволяю этому войти. Я склоняюсь будто над рекой, затем ощущаю как ты течешь. Ты не чувствуешь Балу, Шикхи, Аппу?
Она подняла голову и с удивлением посмотрела на меня.
– Тогда как ты живёшь?
– А как "текут" они?
– Не так как ты, конечно! Они по-другому. Каждый по-своему. Это зависит также и от дня. Ты не слышишь?
Я был немного ошеломлён.
– Но что ты ощущаешь, Батха?
– Я ощущаю музыку. Она движется. Это как волны – волны, которые говорят.
– А Шикхи?
– Шикхи?... Всё таки ты задаёшь глупые вопросы! Шикхи садится на террасе и победно кричит.
Склонившись, я тоже старался слушать. Я нащупывал свою дорогу в великой реке историй, она была глубокой и мягкой как бархатный шлейф, и я позволил себе течь. Затем я подумал о Бхаскар-Натхе (или это он подумал обо мне?). Я повторял его имя и оставался спокойным, очень спокойным; яне должен был ни дышать, ни двигаться над своей водой; я был подобным озеру, таким прозрачным, что больше не знал, где нахожусь, таким спокойным, что казался себе хрустальной глыбой, и несмотря на это, был невесом, лёгок как ветер, летуч… оставалось лишь лёгкое дыхание, поддерживающее связь с самим собой, и затем "я" растворилось, как будто в мгновениеока я перешёл во множественное "я" содержащее всё; я помнил себя, я забыл себя. Затем всё стало гладким, ровным, широким, как река, впадающая сама в себя, и медленно, медленно что-то начало формироваться: образ. Даже не образ: каскад волн похожий на вибрацию этого образа, своего рода движущаяся атмосфера бледно золотого цвета – если бы я был слепым, я бы сказал: Бхаскар-Натх. Мгновенно она сгустилось: это была масса, могучая, золотая – золотой огонь – и я почувствовал, что должен лишь немного наклониться, для того, чтобы влиться в этот огненный поток. И в этом потоке было особое движение, оно почти говорило, но не словами, а просто вибрацией, которая могла создавать слова или содержать силу слова, его внутреннее значение, и которая также могла создавать образы или потоки света, но всё это выражало одно и то же: склоняешься в ту или иную сторону и это рождает образ или звук. И это было очень ясным, бесконечно более ясным чем любые слова, более полным, чем образы – здесь были все возможные оттенки, точные и неповторимые – когда говоришь "радость", там всё содержание радости, со всей её силой, качеством, почти с интенсивностью цвета. Это был живой звук, живой свет, субстанция радости, в неё можно было войти и купаться словно в потоке. Вещи становились конкретными: радость была твёрдой – поток неподвижного огня. И внезапно, наш конкретный мир показался мне имитацией, своего рода сокращённым словарём, вдруг открывшимся и изливающим потоки звуков из рубинов и сапфиров на пол. Затем я почувствовал возле Бхаскар-Натха другую субстанцию, она была мягкой и шелковистой. Это была Ма. И здесь я почувствовал, что прикоснулся к тайне, возможно к тайне всей этой страны: крошечная вибрация без жёсткости и углов, ничему не причиняющая вреда, она была очень спокойна, очень интенсивна, как пламя, и погружёна в тайну, подобно внутреннему сокровищу, спрятанному от всех глаз и вмещающему всю силу аккумулированного света: концентрированная и завуалированная. Могли бы пройти столетия, но это бы и не пошевелилось. Проникала лишь улыбка и рука, опускающая вуаль на её чело. Необычайно могущественная сладость. Мне казалась, что она протягивала прекрасный поднос с фруктами и говорила: khao, khao, ешь. И эти фрукты наполняли меня сладкой силой похожей на сок гибискуса…. Внезапно я врезался в чёрный смерч: это был Бьёрн.
– An mona! An mona!
О! Весь мир был там! Мы идём во всех направлениях, мы находимся одновременно повсюду! Нам известен лишь перевод этого мира на варварском языке.
– An mona, тебя нужно было назвать An mona: тот, чей дух находится повсюду.
– Батха, это чудесно!
Она вздохнула.
– Ты внимательно смотришь, но не видишь того, что находится у тебя подносом.
– Батха, я рад, я так рад, о!...
Она оттолкнула свои ракушки и одарила меня взглядом, выражающим жалость.
– Батха. Скажи мне, как это произошло? Мы здесь на этом пляже, оба… о! Я чувствую, что знаю тебя очень хорошо, века, странно….
Затем слова ушли. Я затерялся в каком-то глупом восторге, как будто прямо на меня накатилась маленькая, сверкающая волна, дыхание моё звенело как морская раковина, оно было простым и прозрачным, жизнь была похожа на кристалл в котором повсюду пылали мириады огоньков, в каждом уголке; я улыбался, я был здесь, там и там, я ощущал себя повсюду, жил повсюду, я чудесным образом взрывался множеством маленьких радостных искр света, я был глазеющим простофилей.
– Батха, как это происходит?
Я больше не знал, что хотел сказать, чудом было всё. Затем она положила голову на колени и начала мурлыкать – словно текли капли-слова:
– Совсем-ничто, мистер Совсем-ничто …. В географии есть множество пляжей… но ты здесь, и я собрала эти раковины для тебя.
Она закрыла глаза, она выглядела как улыбающийся сфинкс.
– Есть много дней… много дней в календаре… но это сегодня. Ты здесь, и я здесь – какой ветер принёс нас? Какая волна принесла эти ракушки?… Есть много раковин, множество раковин в море, но эти для тебя, только для тебя. Совсем-ничто, мистер Совсем-ничто … сегодня на множестве пляжей … в географии…. Но только одна волна… приносит каждому… единственную… каури…. Эту, а не другую.
Мои глаза округлились. Она тихо смеялась. И внезапно я запаниковал, не знаю почему, откуда этот страх… я не знаю. Затем я взял себя в руки.
– Есть много каури, Батха, ты бредишь. Эта или другая…
Она подняла голову и скорчила рожицу.
– Есть много Совсем-ничто, поэтому мне интересно, почему пришёл этот!
– Мог бы придти другой.
– А ты, куда бы ушёл ты?... На пляжи белых стран? И чьё бы место ты занял?
Она подняла на меня глаза.
– … Тогда бы всё пошло кувырком.
Эти широкие чёрные глаза смотрели прямо в меня. И в этих глазах я, оцепенев, следовал за Нилом, который занял чьё-то место, который занял ещё чьё-то место, который занял ещё чьё-то место…. С потрясающей ясностью я увидел как она придвигается, берёт розовую, с синими прожилками раковину, и кладёт её мне в ладони:
– Вот, эта раковина ждала тебя тысячу лет.
И взорвалась смехом.
Я продолжал смотреть на эту раковину… на эту "уникальную" раковину. И мгновенно – это было сокрушительно – я будто оказался подвешенным в фантастическом, невероятном мире, где мельчайшая песчинка, камушек на пляже, вдруг купались в абсолютном свете, как будто эта абсурдная раковина действительно ждала тысячи лет, чтобы попасть ко мне вруки, чтобы её положила туда Батха и никто другой, в эту секунду, а не другую, в этом месте Земли – и где ещё я мог бы быть? Чьё место занять? Это была внезапная фантасмагория, поразительный балет с точностью, захватывающей дух, сумасшедшая, единая тотальность – единое земля-тело – и она двигалась в едином движении через века и пространство; сказочный часовой механизм, каждая точка которого являлась пересечением целого мира, символом всего остального, уменьшенной копией универсума; гигантская головоломка в которой ничего нельзя было переместить, ничего передвинуть, ничего изменить не приведя всё в хаос, и это было так, действительно так; каждая минута мира с её миллионами встреч и комбинаций, каждая точка в пространстве с миллионами объектов и существ, находящихся в движении, были уникальны, действительно уникальны, и ничто не могло измениться не изменив при этом всё.
Я видел это второй раз, и во второй раз с Батхой.
– Ты похож на вынырнувшего из ночи сыча.
У меня было чувство, что я раскалываюсь на части.
– Сыч с голубыми глазами, видел ли кто-нибудь такое?
– Скажи мне…
Но я больше не знал, я просто видел – видел, я был подвешен в этом, как в непостижимом понимании. На ступенях стояли слегка загоревшие крошечные ноги под длинной гранатово-красной рубахой, отпечатки наших ног зигзагом шли по песку через дюны…. Две линии, два извивающихся следа, сложенных из тысячи точек каждая из которых должна быть точно на своём месте для того, чтобы пересечься с другой, в эту минуту, сегодня, на ступенях этого маленького храма….
– Мы поговорим!
Я хотел поговорить, попытаться сформулировать свои вопросы. Но сформулировать было невозможно: это было огромное искрящееся облако, которое, казалось, было беременно одним вопросом, он мог принять тысячи форм, но это был один вопрос. И теперь я ясно вижу, я знаю, что привело меня в восторг, подобно громадной тайне: это Свобода – чудесная, неизвестная – мир, творимый от минуты к минуте; и одновременно, чем больше я воспринимал эту свободу, тем больше мне открывалась неумолимая ловушка, в которой не было ни единой возможности сделать фальшивый шаг; мы вступили на неверную тропу, но и неверная тропа была частью правильной!
И обе были поистине одновременны.
– Послушай, Батха, если я встречаю тебя здесь, а не где бы то ни было, тебя, а не другую Батху, кто это осуществил? Где это началось? Почему я встретил тебя, а не кого-то ещё? Бьёрна, а не другого? Балу, а не другого? И только на этом пляже, сегодня…. Кто притащил или толкнул меня сюда, а не куда-то ещё? Какая, какая сила?
Батха пристально посмотрела на меня. Я крутил и крутил раковину между пальцами; эту уникальную, абсурдную раковину…. Если она ждала меня тысячи лет, то она обязательно должна была содержать для меня послание! Какое послание?... Розовое, с голубыми прожилками послание, раскручивающее свои крохотные спирали всё шире и шире, всё более и более отчётливо, похожее на конический головной убор принцессы Анни, завершалось фиолетовым раскрытием. И затем точка. Крохотная твёрдая точка внизу, откуда раскручивались спирали. В это утро с Батхой всё было таким вибрирующим и чудесным – о! В жизни есть моменты, когда всё поддаётся и распускается словно легенда; хрупкая вуаль отделяет нас от тысяч миров или, возможно, лишь от одного, который мерцает подобно огромной жемчужине с островов – я чувствовал, что самая маленькая частичка жемчужницы, обыкновенная трясогузка на пляже, содержали весь ключ к тайне, и всё содержалось во всём: нужно лишь взглянуть. Затем я увидел всё существование в пригоршне своих ладоней, этот крошечный символ, раскручивающий свои круги, свои прекрасные радужные круги: розовые, розовато-лиловые, голубые, невероятные – вечную историю… всегда более широкую, более живую от спирали к спирали, как будто там были те же самые роли, те же самые обстоятельства, те же самые возможности или невозможности, почти те же самые сцены, возвращающиеся от одного этапа к другому, но всегда более точные, более интенсивные, более заряженные значением и силой, как будто мы проходим снова и снова, бесконечно, через те же самые места, те же самые души-точки, те же самые тропинки, голубые, розовые и пурпурные, но усиленные, расширенные и как будто окружённые более пронзительным светом – каждый раз всё ближе к ключу, открывающему всё. Но возможно, нигде и не было никакого ключа, был просто свет вечно-растущего откровения, не было никакой конечной точки, а лишь вечно странствующая точка на вечной спирали. На высотах спираль поднималась в белую бесконечность или падала обратно в пурпурное жерло вулкана, съедаемая сама собой – или кем?... И возможно, каждая из спиралей представляла лишь одну жизнь и на других точках кривой, в другие времена – точно соответствующей точке внизу: однажды я смотрел на розовую каури на маленьком белом пляже и улыбался вечному ребёнку….
И теперь, я кажется, вижу огромную раковину мира, которая разворачивает свои прекрасные спирали вокруг великих розовых Индий и жемчужниц Египтов, которые закручиваются и закручиваются, повторяя в каждый момент всю историю каждой страны как в одном существовании, каждую эпоху как в одном сезоне, и которые быстро росли в направлении той белой бесконечности… или ямы пурпурной тени… или куда?
– An, mona! An, mona!
– О! Батха…
– Где ты мистер Совсем-ничто? Ты всегда где-то. И тогда конечно ничего нет, ты просыпаешься тогда, когда всё заканчивается.
Она надула губы.
– Послушай, Батха…
– Я не Батха. Ты по крайней мере нашёл, что искал?
– Да…. Нет!
– Тогда ты потерял время. Я отдала свою раковину совсем-никому.
– Ты раздражена?
– Я не раздражена. Я нахожу, что ты ведёшь себя как моя лунная пена.
– Твоя…
– С лунной пеной кто-нибудь говорит, скажи мне?
Она надула щёки:
– Ты как Чаван.
– Чаван? Кто такой Чаван? Ещё один бог?
– Во-первых, он не бог, и в любом случае, что ты имеешь против моих богов?
– Почему бы и нет, маленькая болтунья!
– Они очень хорошие.
– Да, и что?
– Он жил абсолютно голым и ничего не ел: он просто смотрел.
– На что?
– Не знаю, он смотрел. Он смотрел, как ты, прямо туда. Он смотрел так долго, что затвердел как скелет. Он больше не двигался. Только его глаза продолжали сиять. Затем пришли белые муравьи и сделали над ним свой муравейник.
– Послушай, Батха, я не могу понять…
– Ты жёсткий, как задачка в арифметике.
– Но посмотри, Батха, ты очень хорошая и ты мне нравишься, но это не вопрос чувственности: почему я встретил тебя, а не кого-то другого? Тебя, дочь Бхаскар-Натха?
Спокойная и прозрачная она смотрела на меня:
– Потому что это всегда была я, и мы всегда были вместе…
Я почувствовал, как у меня расширяются глаза. Всё зафиксировалось и усилилось: мельчайшая рябь на песке, чёрно-белая трясогузка, звук раковин под высокой башней, её гранатово-красная рубашка – пауза. Капля розовой вечности в моих ладонях. Внезапное раскрытие полёту столетий, подобное испуганной стае малиновых птиц, застигнутых светом. Я в изумлении открыл рот.
– Нил! Смотри!
Она протянула руки к небу.
– Птицы с Севера, птицы с Севера! Птицы возвращаются! Идёт муссон!
Она подпрыгнула.
– Птицы летят! Птицы летят!...
Она захлопала в ладоши.
Большой, чёрный треугольник надвигался веером с севера.
Затем она бросилась к пальмовой роще; раскрасневшись, она бежала раскинув руки к высокой башне. Я протянул руку…. Она ушла.
Остался лишь южный ветер, стучащий в дверь маленького святилища и пение вдали, которое продолжалось в течение столетий как и миграции птиц, как спирали туррителлы 10 и навигационные карты душ на невидимом глобусе….
Я выбрал северную дорогу случайно, но сегодня я знаю, что случайности нет. Я шёл не куда-то целенаправленно, а просто в направлении Скалы Кали. Я был счастлив или почти, это был какое-то счастье, растущее во мне незаметно и в действительности, ни от чего не зависящее, не нуждающееся ни в чём, чтобы существовать: это была просто чистота, это был краеугольный камень бытия; я был лёгким, спокойным, будто был рождён ветром, но даже самая маленькая мысль бросала тень – мгновенную тень – и как только кто-нибудь думал обо мне, я тотчас же чувствовал вибрацию: она приходила и касалась меня, создавала мелкую рябь или вихрь, или, иногда, потоки внезапной нежности подобные тем, которые ощущаешь проходя сквозь заросли жимолости. И сейчас вибрация Бьёрна, вращаясь, вошла в меня. Фактически, я ушёл, чтобы избавиться от него: "Я удваиваю дозу"…. бормотал его голос в жарком воздухе – "и поэтому, видишь, я продержался сорок минут!" Это был Бьёрн, стоящий на голове в своей монашеской келье, Бьёрн, сидящий ночью часами и медитирующий – на что?... "Я дойду до самого конца" – конца чего? Возможно, необходимо было пройти до самого конца этой попытки, на другую сторону: усилие было ещё одной тенью на этой прозрачности. И мне хотелось знать, что можно было сделать для Бьёрна. И мне кажется, что человеческие существа должны исчерпать что-то и однажды, когда это исчерпано, всё оказывается там.
Я повернул направо, неизвестно почему, возможно, чтобы найти тень, и вошёл в акациевый лес. Я хотел прогнать Бьёрна и идти, но он оставался там, он будто прилип. Вдали был слышен серебряный перезвон маленьких конных повозок и с юга были слышны крики погонщиков; затем вокруг меня всё исчезло, не было ничего, кроме песка цвета охры, почти горящего у меня под ногами и долины, покрытой колючим кустарником, оживляемой случайными баньяновыми деревьями. Ни ветерка. Это было неподвижная плотность запаха, похожая на ванну из дикого мёда; это было таким плотным, что сама тишина казалась сделанной из сгущенных запахов: кружевные тени деревьев, бесконечный волнистый песок, похожий на всплеск кораллов под широким, наклонным балдахином. Я шёл наугад, песок был очень мягким, небо было похоже на бесконечную, разорванную в клочья голубую сеть; иногда мелкие жёлтые соцветия внезапно появлялись прямо на усеянных колючками ветвях. Я погружался всё глубже и глубже в эту наполненную ароматом долину цвета охры, немного потерянный, как будто на грани сна, со смутным беспокойством, притянутый непонятно чем. Крошечная ящерица скользнула в колючие заросли. И внезапно, ясность исчезла.
Ощущалась тяжесть и угроза.
Мне захотелось повернуть назад. Что–то незнакомое, подобное дуновению, с волей внутри давило на меня, толкало…. Я повернул направо, обошёл баньяновое дерево одиноко росшее посреди акаций – как оно было прекрасно, с растрёпанными корнями, похожими на такелаж судна терпящего бедствие. Я сделал ещё шаг…. И затем, вдруг, поражённый ужасом, я остановился как вкопанный. Я услышал крик.
Я так никогда и не понял, что случилось: на земле лежала полуобнажённая девочка, её груди были загоревшими почти до черноты, и рядом – Бьёрн.
Я слышал только этот крик. Затем подо мной разверзся песок. Я должен был уйти, убежать, но я был парализован. Она вновь пронзительно закричала. Затем она оттолкнула Бьёрна и схватила своё сари – светло жёлтое сари; одним прыжком она вскочила на ноги. Бьёрн повернулся ко мне. Она помчалась сквозь акациевый лес, крепко прижав к себе одежду…. Это была Ниша, дочь Меенакши.
Бьёрн встал, спокойно глядя на меня. Ноги подогнулись подо мной, я должен был опуститься на колени. Он снова облокотился на баньяновое дерево и молча на меня посмотрел. Его окружал запах алкоголя. Затем он медленно вытащил свой нож, взял его за лезвие и одним движением швырнул в меня.
Он воткнулся в песок в двадцати сантиметрах от меня.
Бьёрн взорвался смехом.
Гомерический хохот, страшный, во всё горло – его смех разносился по всему лесу.
– Какая встреча!
Я был ошеломлён. Я смотрел на Бьёрна. Это был незнакомый Бьёрн, огромный, обнажённый, волосатый северянин, хохочущий так, будто он собирался отдать свою душу – и нож передо мной.
– Ты был основательно напуган, сознайся!
Он рассмеялся:
– Ты прибыл как раз к концу свадьбы.
Он хохотал и хохотал, как будто никогда в жизни ему не было так весело.
– У нас будет много маленьких детишек, все чёрные, и ты будешь крёстным отцом первого!
Он поднял палец.
– Подожди, мы за это выпьем.
За спиной он держал бутылку перебродившего пальмового сока.
– Вот, пей.
Я взял бутылку. В моих глазах помутилось. Я находился в какой-то красной ванне с плавающей в ней полуобнажённой девушкой – внезапно я вошёл в мир изнасилования и террора.
– Пей, я говорю! Или ты выпьешь, или я сломаю тебе челюсть.
Я проглотил наполненный стакан. Его содержимое пахло травой. Я барахтался в кошмаре, я был кем-то другим, я вернулся назад неизвестно откуда, из потерянной жизни – мгновенная перемена, зияние подземной тюрьмы. И это было тем.
– Неплохо для начинающего. А! Я собираюсь разрушить твою святость! Нил…
Он забрал бутылку назад.
– Какая встреча! Какая встреча! Какая опьяняющая встреча, я просыпаюсь после двадцати лет сна, чувствуя голод!... Что ты здесь делаешь, эй? Ты шпионишь за мной?
– …
– Хорошо, хорошо. Мне всё равно. Мне всё – всё равно, это замечательно, короче говоря, это освобождение, освобождение вверх тормашками…. Давай выпьем за освобождение!
Он закинул голову и опустошил пол бутылки.
– Весь смысл в том, чтобы ни черта ни о чём не заботиться, так или иначе. И затем… Неплохо, эй, миссис Соеренсен?... Да, ей семнадцать лет, её кожа свежа как мускатный виноград. Во-первых, я собираюсь на ней жениться, без шуток, она меня любит, ты можешь это себе вообразить – действительно есть кто-то, кто меня любит!... "Ты мой белый Раджа".
Он опять засмеялся.
– Мой белый раджа!... Мы собираемся заняться хозяйством в хижине у кораллов, в рыбном месте, потом я собираюсь сделать каноэ, несколько сетей, и мы будем ловить рыбу. У меня будет много маленьких чёрных Бьёрнов – все чёрные, маленькие Бьёрны!...
Он с удовлетворением фыркнул.
Я был потерян, расстроен.
– А время от времени у нас будет появляться белый малыш… который пойдёт искать спасения в христианстве!... О! Нил, какой фарс!
На этот раз он больше не смеялся. Он говорил стиснув зубы и скривив рот:
– И он женится на маленькой норвежской девочке, которая подарит ему очень красивых детей, которые пойдут и будут прокляты рукой Негритянки.… И всё начнётся сначала.
Он схватил бутылку за горлышко. Я думал, что он снова собирается пить, но он одним ударом разбил её о дерево.
– Это слишком долго, Нил, бесконечно. Я должен дойти до самого конца, немедленно.
Он вытер губы.
– До какого конца? Ты это знаешь, ты, умник?
Всё замолкло. Воздух был обжигающим, я нагнулся: передо мной на песке лежал сломанный золотистый браслет. Это был стеклянный браслет.
– До какого конца?... Это уже сделано, всё кончено! Я уже на ней женился: построил хижину, сделал каноэ, у меня четверо незаконнорожденных, бегающих без присмотра по пляжу.
Он с яростью повернулся вокруг, как будто был обманут, и я увидел как он сжал кулаки. Затем он заорал:
– И что потом?
Его голос громко зазвучал в молчании. От тёплого песка шёл запах алкоголя, моя голова гудела. В отдалении воздух наполнился звуком сирены, далеко, далеко на западе, как будто из-за вуали. Через четыре года у неё будут плоские груди и материнская физиономия.
Он закрыл глаза.
– У меня нет сил , Нил.
Это у меня не было сил; я плыл по течению в этом красном потоке, с золотым браслетом в руках и звуком корабельной сирены.
– Всё кончено, в мгновение ока, история закончилась.
Сирена проревела во второй раз. Я был заключён в ужасный сон; нельзя было больше идти, бежать, кричать… поезд с грохотом несётся вперёд и ты сейчас будешь раздавлен.
– Говори, скажи что-нибудь!
Затем ко мне прицепился запах этой чёрной девушки – слабый запах ноготков и прогорклого кокосового масла. Бьёрн на четвереньках двинулся ко мне. Он начал меня душить.
И тогда я вдруг закричал:
– Бхаскар-Натх!
– Что, Бхаскар-Натх?
Он в ярости выпрямился, я ощущал его дыхание на своём лице.
– Что ты имеешь в виду, Бхаскар-Натх? Что он имеет против меня?
– Бхаскар-Натх, мы должны пойти и встретиться с Бхаскар-Натхом…
Он презрительно ухмыльнулся:
– Для чего, для благословления брака?
– Мы должны идти, Бьёрн, мы должны идти, мы должны идти…
– Я пойду прямо к своей Негритянке.
Он встал и снова упал на землю.
– Пошли, Бьёрн.
– Гуруджи сказал нет.
– Гуруджи…
Он был пьян, и я должен был сохранять спокойствие, но я был зол, я видел этого проклятого Гуруджи, о! Я видел их всех, этих маленьких акул Духа.
– Что он для тебя сделал, твой Гуруджи? Что он сделал, чтобы выбраться из этого?
Бьёрн побледнел. Он подпрыгнул и схватился за нож.
– Нет, Бьёрн, нет…
Мне захотелось схватить его за руку, это было сумасшествие, абсурд, злые чары, мне хотелось взять его в свои руки, поднять, прижать к своему сердцу. Он освободился от меня ударом кулака, и я мельком увидел: лезвие полоснуло по моей левой руке и отрубило кончик указательного пальца, кровь хлестала во все стороны.
Он ошеломлённо смотрел на меня.
В лесу не было слышно не звука.
– Это ничего, Бьёрн.
Он стоял без слов, поражённый ужасом. Я взял его шарф и прижал к руке.
– Это ничего, Бьёрн, уверяю тебя, ничего.
Он бросил нож.
– Уходи.
– Бьёрн…
– Уходи, говорю тебе.
Сердце моё перевернулось, мне хотелось рыдать, сжать его в объятиях, сказать ему…
– Бьёрн, ты мой брат.
– Я не твой брат, уходи. Я не гожусь ни для чего, кроме разрушения. В этом моя сила, уходи.
Он подпрыгнул и оказался передо мной, держа руки на бёдрах. Глаза его были ужасны.
– Убирайся!
Тогда я встал. Обвязал шарф вокруг руки; моё горло было словно в тисках.
Я взглянул на него ещё раз и пошёл в лес.
Я пошёл по акациевому лесу сам не зная куда, в висках стучало, сердце колотилось, я был подобен тени которую несла боль; о! причиной этому был не Бьёрн и не его ненависть – он нуждался в ненависти ко мне точно также, как и в любви – и не жгучая боль в руке; причиной была та внезапная бездна перед той чернокожей девушкой, её крик, испуганный взгляд, её поспешное бегство; неизвестно откуда, вновь на поверхность всплыл целый мир с запахом паники; вдруг я взглянул в лицо факту; это было то – что? какой факт? Он не имел ни имени, ни лица, он не был даже тем чёрным сексом; это была просто дверь-ловушка, открывшаяся под моими ногами, нарастающее кишение теней и затем, это бегство, бегство, этот крик, открывшиеся огромные чёрные шлюзы-ворота, как будто я уже погружался туда, тонул много раз, терял своё тело и душу в запахе песка и гниющих цветов – но что это было? Я не знаю, это было "то". Второй раз я коснулся "этого", древней проклятой вещи, которую тащишь сквозь столетия; этой тёмной памяти, узла боли, абсолютного запрета, который поднимался – чего? какого запрета? Древняя, безымянная, пылающая утрата: противоположное тому, тёмный источник вещей. Оно было там; оно всегда было там, я знал это, оно никогда не переставало быть там; царапнешь немного и это здесь, царапнешь ещё немного и опять то же самое – под великим неподвижным Светом, великая неподвижная Тень, в каждый момент она находится там, невредимая. О! где этот чистый, незапятнанный, где он, этот исключительный человек? Я объехал три континента, я сжёг всё для того, чтобы сжечь эту единственную тень – но что? Это было всем: старой Угрозой, Стыдом, мельничным жерновом, который мы тащим, гало из тьмы, окружающим нас и всё вокруг, простейшим жестом, случайной встречей, мимолётным взглядом, как будто в каждый момент, от малейшей дырки, мельчайшей царапины, трещины, всё вдруг начинало превращаться в свою головокружительную противоположность: всё сделано свершается в одну секунду, сердце бьётся на грани взрыва, головокружения, вспышки, и всё переворачивается, ты переходишь на другую сторону – ты идёшь в тёмную страну. Оно там, каждую секунду, под каждой улыбкой, под каждым фрагментом света, и чем больше я прикасаюсь к Свету наверху, тем больше растёт та вещь внизу, как будто я стал способен на большую тьму – о! "я", кто это "я"? Где "я"? Я не знаю…. Это безликая ночь, кишащее множество, старая история, жизнь рухнувшая в одну секунду: мрачное, бесчисленное "я", тяжелое как ночь мертвеца или всех мертвецов, которых мы тащим за собой, старое, как страдание человека и ярость богов. Это великое бегство перед лицом этой шайки, побиение камнями пред вратами города, печаль, великая Печаль в глубине, похожая на глаза открытые на бесконечность грусти.
Ах! Я понимаю! Теперь я понимаю почему мы воздвигаем свои термитные бастионы и создаём наши маленькие мстительные законы: когда ломаешь стену наверху, также ломаешь стену и внизу, и входит всё, ад и небеса, вместе! В глубине этой ночи, как и в небесах, нет больше никакого"я", это взрыв тьмы подобный взрыву света наверху, и все страдания мира бросаются вперёд вместе со всем позором. И я был там. Я был Бьёрном – разве я не он? – я был его тьмой, его падением, его позором – где же тогда другие, где тот, кто не является мной? Где тот недостаток, которого у меня нет, где небеса для одного, мне интересно? Где они, освобождённые от мира, так называемые "спасшиеся", фальшивомонетчики освобождения? Если в рабстве хотя бы один человек – весь мир в рабстве!
Я шёл по этому акациевому лесу, шёл вслепую, бесконечно, как шёл по речушкам Гайаны, шахтам Бразилии, как круг за кругом ходил в их тюрьмах, ходил повсюду – долгое, древнее шествие страдания, с огнём в сердце и невидящими глазами: один шаг – другой, один шаг – другой, и это всё одно и тоже, нет никого, есть только ночь которая движется, старое несчастье, пульсирующая кровь; и мертво даже страдание, даже ночь, больше не знаешь кто страдает или почему – ты движущийся ритм, горящий огонь. Ты огненное я. Огонь – это всё, что ты есть. Он горит, и это всё, что у тебя есть; он горел всегда, он стар как страдание или любовь, он уходит в глубины времени к первому шагу, к чему-то мне неизвестному, что страдает; у этого нет не имени, ни причины, ни лица, ни судьбы, оно жило так долго, что похоже на всех, страдало так много, что понимает всё…. Это было почти пением в этом лесу, это был поющий огонь, поющая печаль или любовь, я не знаю, всё слилось в этом. Я – "я" огня, древнее горение, а где моё страдание и моё падение? У меня больше нет ночи, нет несчастья, у меня есть то, что горит, это всё; у меня больше нет позора, у меня больше нет прошлого, больше нет "да", нет "нет", больше нет добра, нет зла, сгорело всё; я потерял всё, у меня есть то, что горит, без причины, для всех, для всех, кто бы ни пожелал. Оно горит, это всё что у меня есть: это мой ад, мои небеса, моё страдание или моя радость, я не знаю, это всё одно и тоже; это мой великий огненный ритм, моя малость, которая горит, моя безмерность единого пламени – где моё падение, где моё освобождение? Есть лишь горящий повсюду огонь – где моя вина, моё падение? – они горят; где смерть? – она горит; в конце есть лишь этот горящий огонь, и наверху тоже: горит всё. У меня нет больше высокого, нет больше законов, больше нет чёрного и нет белого, всё одно и тоже – где моя свобода, где моё рабство?
Я поднял глаза и всё изменилось.
Было ли это песком цвета охры, моим жаром, или это было огнём в моём сердце? Или возможно это была горячая дымка, мерцающая среди измученных деревьев? Казалось, мир купался в оранжевом. И это был не "цвет", не нечто, что "окрашивало", что придавало миру цвет; другой была сама субстанция или, возможно, это не было "другим" – упало её ложное твёрдое обличье и истинная материя возникала и лучилась повсюду; мир стал тем, чем он в действительности является, глаза увидели истинный мир. Он был тёплым, могущественным как огонь в моём сердце, он имел необычайную плотность – излучение тепла компактного могущества – как будто всё было живым, вибрирующим, гармоничным, сделанным из той же субстанции как и пламя в моём сердце и неописуемой нежности – я склонился над всем, во всём, горел повсюду, любил повсюду, осознавал повсюду. О! любовь, которая не была противоположностью ненависти: ни противоположностью ничему, ни ощущением ничего – это было просто подобно горению… горению. Оно не имело ни объекта, ни причины, это не было чем-то на что смотришь и любишь, и где в этом было "я", которое любит? Эта была одна единственная пылающая вещь, которой ты был во всех уголках, единственный живой огонь, отвечающий сам себе повсюду, встречающий себя самого повсюду, создавший все бездны. Я утонул в нём, тело и душа исчезли в оранжевом множестве, вибрирующем нежностью.
Я вышел на дорогу.
Сирена прогудела в третий раз. Маленький бурундук пронёсся передо мной.
У меня было ощущение, что я совершил длительное путешествие.
Затем мой ум пересёк Бхаскар-Натх. И вдруг я понял: "могущественный цвет", могущество наступающего мира, это оно!
Я посмотрел на свою руку – Бьёрн, Ниша, бегство, тёмная дверь-ловушка под моими ногами… это было как сон, я долго шёл; века, жизни, обошёл все континенты, жил в трущобах, бродил по бурлящим речкам; красные леса, синие леса, иногда белые гавани, дюны изобилия, будто я коснулся небес, и затем, ничего; эти небеса были лишь обратной стороной моего тёмного бегства, побег в свет с крепко зажмуренными глазами, чтобы не видеть ничего. Теперь я достиг порта, конца моего путешествия; я сошёл на берег на северный тракт, как в первый раз в этом мире, путешествие закончилось. Не было больше никакой гавани, больше не было небес, больше не было ада – они исчезли, испарились; они пошли ко дну, оба, два соучастника. Остался лишь этот пылающий огонь.
И всё было чистым. И всё было истинным.
– Нил! Нил!
Балу налетел на меня как вихрь.
– Где он?
Его взгляд упал на окровавленную повязку, он бросил мою руку.
– Где он?
Я указал на лес.
Он вновь с ужасом посмотрел на меня.
Он бросился прочь не проронив ни слова.
– Бьёрн! Бьёрн!
Слышались его крики в лесу.
Это было душераздирающе: я увидел бегущего Балу, Бьёрна где-то в лесу; всё страдание, все несчастья мира бежали, бежали, искали убежища внизу, искали убежища вверху, запирали себя в белую тюрьму, чёрную тюрьму, в Церкви, законы, которые перерезали горло осуждённому, и это росло снова и снова – каждый раз это вырастало вновь. И затем… это было там, в глубинах ночи: огненно-оранжевые небеса, изменившие всё. Зло никогда не было злом, оно было лишь тайной дверью к освобождению; добро никогда не было добром, оно было лишь белой тюрьмой слепца – здесь они прекращали своё существование и освобождались друг от друга.
Затем я повернул направо, даже не заметив как только что прикоснулся к Тайне.
Остались только биение в висках, жгучая боль в руке и голос Балу вдалеке, кричащий в лесу: Бьёрн! Бьёрн!...
Я, полупьяный, пошёл к Бхаскар-Натху.
Снова я шёл вдоль высоких стен храма, сопровождаемый гудением раковин и гонгов, пряча кровоточащую руку – и всё было тем же самым. И однако, никогда вновь вещи не будут теми же самыми, и эта абсурдная рана привела в движение целую последовательность волн, как будто эта крошечная отметина на поверхности была лишь символом более глубокой раны – о! всё является символом; я до сих пор ищу вещь, которая ничего не значит, клочок соломы гонимый ветром, запинающуюся секунду не несущую в себе тёмного отзвука той же самой волны в движении; и возможно, способность видения заключена не в том, чтобы видеть семь чудес света, а в видении восьмого чуда мельчайших соответствий?… Был всего один шанс из миллиона, что я встречу Бьёрна в этом лесу, что я пойду по северной дороге, что я поверну направо, и именно тогда, когда я повернул назад для того, чтобы избежать невидимого присутствия Бьёрна, я пошёл и попал в ловушку.… Мир – это тайна; все наши объяснения и видения не объясняют ничего, и звон в наших храмах или беспокойные гонги наших душ не прекратят свой шёпот на наших белых или серых улицах, о том как мы преходящи и какие беспредельные силы тянут за наши струны, пока мы ходим туда и сюда и сворачиваем направо на гибельную аллею. Но почему? Почему? Мне бы так хотелось понять ту непредвиденную секунду, когда мы свернули направо, а не налево.
Я шёл вдоль окружённых песками высоких стен и у меня было ощущение, что я вновь нашёл ту же самую знакомую тропинку, такую маленькую, чуть тоньше нити, которая связывает эту тень "я" под башнями со множеством других похожих теней, которые задавали себе тот же самый вопрос тысячи раз под аккомпанемент колоколов, гонгов, сирен или криков с минаретов; и каждый раз, в конце тропинки, это было похоже на множество никогда неумирающих я, и не повернул ли направо тот кто идёт сегодня, притянутый некой старой окольной тропинкой, проложенной другим? Жизнь стара и банальна, а мы идём по улицам мира как будто мы были рождены вчера.
Я снова нашёл эту узкую улочку, где дома с белыми террасами и группы пальм; дети всё ещё пели в школьном дворе. Затем крохотная лоджия, скульптурные божества, низкий коридор похожий на коридоры Египта, патио, переполненное светом и запахом сандала в прохладном полумраке.
И там была Ма. Она толкла в ступе рис. Она увидела меня, поправила на голове сари и улыбнулась мне. Я был в чистой стране. Обнажённый по пояс, со стальными очками на носу, среди своих резцов, на корточках в углу сидел Бхаскар-Натх. Он поднял глаза. Его взгляд упал прямо на мою руку. Он продолжал молчать, будучи совершенно неподвижным.
– Я порезался.
Он кивнул и продолжил работу над своей статуей не проронив ни слова.
– Дао.
Она взяла мою руку и обмыла рану холодной водой. Она выглядела нежно и молодо как сестра Батхи.
– Еке?...Кто это? – спросил я указывая на статую.
– Кали.
Она подняла кувшин с водой и вылила его на мою руку. Я ощутил жгучую боль.
– Он вышел в большой спешке, она сказала…
Она вопросительно посмотрела на меня и затем вышла, взяв кувшин. Никто не произнёс ни звука. Бхаскар-Натх упрямо молчал, согнувшись над своим необработанным слепком: у неё было четыре руки и меч, как на той скале.
– Бьёрн в опасности.
Он не пошевелился.
– Я говорю…
Я снова опустил свою руку. Эта статуя очаровала меня, казалось, что я пришёл специально из-за неё.
– Кого она убивает?
Он не двигался.
Я начал ощущать неудобство; в воздухе висела тяжесть неописуемого нечто и мой взгляд вновь вернулся к идолу. И вдруг у меня появилось чувство, что нет никакой необходимости что-то спрашивать, что-то говорить, всё было сказано в этой статуе с мечом. Достаточно было взгляда. Странно, чем больше я продвигался вперёд, тем больше меня охватывало ощущение, что каждый предмет, каждое обстоятельство несут определённое послание, как будто само положение предметов и существ в данный момент содержало точную копию нашей истории, и что их перемещение, их появление и исчезновение следует невидимому ритму, воссоединяющему нас, точно также как движение лун и приливов с отливами воссоединяет наши осени и возвращение кроншнепов на прибрежную полосу в сентябре.
Бхаскар-Натх кивнул головой и посмотрел на меня. Он сказал просто:
– Время…
Моё сердце сжалось. Пустая секунда. Мне хотелось кричать: нет, нет, не сейчас! Словно для того, чтобы остановить время. О! Я знаю, Я всегда знал, я жду часа когда всё будет разбито, растоптано. Я почти хотел этого в своём сердце сердец. И всё это было похоже на хрупкое перемирие, висящее над котлом со змеями.
– Твоё сердце кричит, дитя.
– О! не сейчас…
– Ты боишься?
– Я не знаю. Я не понимаю. Я больше не хочу никаких трагедий, я не хочу больше…
Она вернулась с пригоршней листьев ноготков, растолкла их и натёрла ими мой палец. Даже эта жгучая боль была обнадёживающей. Она предложила мне фрукты на бронзовом подносе:
– Khao, khao, ешь, – мягко сказала она, – это вкусно.
В точности те же самые фрукты, что и в моём сне с Батхой.
Она улыбнулась мне. В какой-то момент было впечатление, что она кормит меня сквозь прутья решётки тюрьмы – да, тюрьмы. Я был окружён стенами. Минуту назад это была чистая, прозрачная страна и затем всё перевернулось – ты в тюрьме. Но что перевернулось?... Внезапно мне показалось, что это была судьба – тюрьма. И ты переходишь от мира к боли, как из одной комнаты в другую.
– Дитя, почему ты боишься, мы всегда идём к большей радости. Это золотой закон мира. Нет никакого возврата к темноте, этого не существует, есть лишь переход к большему свету.… Когда видишь, всё находит своё утешение.
– Я не вижу.
– Но всё устроено так, чтобы заставить тебя видеть! Взгляни, слепец, открой свои глаза вместо того, чтобы хныкать. О! дитя, дитя, что ты делаешь, чего ты ждёшь, каждый момент жизни протягивает к тебе свои руки.
– Во всём виновен этот ничтожный Тантрик.
– В этом нет ничьей вины. Более того, у тебя нет права оскорблять этого человека. Вина, какая вина? Если в мире была бы хотя бы одна вина, мир бы рухнул – лишь Радость может творить!
– Радость хороша, когда всё в порядке.
– Но твоё "всё в порядке" микроскопично! Поэтому время от времени оно немного ломается, для того, чтобы ты мог идти вперёд, к большему благу.
– Но мы должны что-то делать, мы должны умолять этого Тантрика, мы должны…
– Что?
Бхаскар-Натх поднял глаза.
– На самом деле я не знаю, что может спасти Бьёрна. Кроме него самого, допускающего, что он "потерпел неудачу ". Ах! Дитя, я не могу увидеть нигде никакого поражения, даже стружки из-под моего резца служат для изготовления благовоний, и каждый удар моего резца совершенствует мою красоту.
– Возможно, он собирается умереть.
– Ты тоже. И Батха тоже. Умираешь только тогда, когда приходит время, не минутой раньше. Да постарайся же ты понять, упрямец! Не существует никакой несправедливости, ошибки или несчастного случая. Ты ничего не понимаешь в мире, если не понимаешь, что препятствия тоже часть совершенства. Мы полны неблагодарности к Чуду, делающему чудо из каждой земной минуты, о! когда это видишь…. Оно так компактно, оно сверкает бесчисленными вспышками кратких чудес повсюду одновременно. Затем взрывается радостью – и никакого возврата.
– Но мы должны что-нибудь сделать для Бьёрна.
Бхаскар-Натх не ответил. Но я почувствовал, что он видел; я почувствовал его терпеливое, любящее сострадание, склонившееся надо мной, над Бьёрном, но я хотел сделать что-нибудь, я не мог просто ждать, сложив руки, смерти Бьёрна. В воздухе висело ощущение катастрофы.
– Если твоё "Чудо" делает всё, тогда что я здесь делаю?
– Да, оно делает всё. И ты не можешь понять, что Чудо чудесно всегда, даже когда дела идут плохо. Послушай, если ты чувствуешь, что необходимо что-то делать, делай. Твоё действие также является частью этого Чуда… и твои ошибки тоже. Но мне бы хотелось, чтобы ты видел.
Внезапно он схватил резец.
– Ты видишь этот резец?
Он взял статую в другую руку.
– Ты видишь Кали? Она Мать миров.
Он поднял статую. Он был похож на бога.
– … Она держит меч в правой руке и Она отсекает голову демону – Она действует, Она "делает" что-то, как ты выражаешься. Но нет трёх разных сил; одной, которая действует через Мать, другой, которая действует через демона, и третьей, действующей через мой резец. Это одна и та же сила, в мире есть только одна Сила, одна единственная сила, которая проходит повсюду; всё является божественной Силой в действии: в богах, в демонах, в человеке, в моём резце (называй её "божественной", если хочешь, это не имеет значения, значение имеет познание Вещи). И мой нож может высечь статую или убить, это всё. Если он отрежет твою руку, ты скажешь, что "это плохо", потому что ты не видишь бога, высекающего тебя. Если Бьёрн страдает, ты говоришь, что это "демон Тантрик", потому что ты не видишь, что он необходим для Бьёрна – мы встречаем все препятствия, которые необходимы для нашего совершенства, и ни одним больше. Потому что именно Совершенство находится за работой в этом мире. Потому что именно Радость находится за работой в этом мире. В мире существует только одна Сила, сила радости, и до тех пор, пока мы не поймём абсолютного ЗНАЧЕНИЯ всего… мы будем идти к дьяволу, которого сами выбрали. Мы видим лишь фрагмент истории, только часть пути. Но Она здесь. В каждый момент Она здесь и Она хочет для нас радости, даже если мы рыдаем и кричим. Это всё.
– И тогда…
– Нет никакого "и тогда". Нужно выйти из маленького человека и войти в сознание Целого, тогда ты свободен и понимаешь. И ты обладаешь радостью.
Я услышал шелест юбки.
Она влетела вприпрыжку как вихрь, держа в руках школьный ранец, затем она остановилась как вкопанная посреди патио. Бхаскар-Натх посмотрел на неё, она посмотрела на меня. Она покраснела как мак и выбежала во двор.
Удивлённый, он отложил свою статую. Я услышал смех, скрип ворота над колодцем.
– Мастер…
– Я не Мастер.
– Не только Бьёрн, я тоже в опасности.
Он молча укладывал свои инструменты.
– Что это?... Что произошло, скажи мне? Я чувствую, что-то нависло надо мной.
Он не отвечал, он был как стена. Шикхи своим "пением" устроил шум на террасе. Затем всё снова смолкло. И слова Батхи вернулись ко мне издалека, подобно музыке: "Шикхи уселся на террасе и триумфально кричит"…
Бхаскар-Натх уставился в угол патио, потерявшись где-то.
Что касается меня, то мне хотелось узнать, понять безликую загадку, нависшую надо мной; она, казалось то исчезала, то появлялась вновь "без причины": звук, запах, незначительный факт, который тем не менее что-то значил. Это было похоже на древнее, пробудившееся вновь знание: невидимая дверь открылась от ветерка и всё изменилось, наполнилось другим смыслом, как будто я вдруг вошёл в другую историю, в истинную историю. Я закрыл глаза. Можно было расслышать гудение раковин в храме, торговец kaddalai11 прошёл по улице. Это был так хорошо известный мне мир, такой знакомый, более знакомый, чем существо или место, даже чем Батха – более постоянный, чем лицо, более глубокий, чем страна или небо, или, возможно, это было сутью нескольких мест, нескольких существ, своего рода вибрацией или особенной нотой, которую ты слышал много раз и которая возвращалась издалека, будто опаловыми коридорами через нефы молчания, глубокие подземелья где сталактиты забытых воспоминаний капали как слёзы с целым эскортом волн и сдержанных эмоций; неожиданные запахи, бесформенные опасения: такой знакомый кильватер, который, казалось, вечно следовал древнему фарватеру. Невозможно было увидеть ничего, однако всё было там. Я был полон решимости на этой бесконечно малой тропинке, на этой опаловой нити, и мне так хотелось знать, о! что находится там; чем было то, глубоко внизу, чем было то, что возвращалось из такого далёка? Затаив дыхание я слушал и слушал, тянул эту нить, толкал тьму, словно эта дверь должна была в конце концов уступить и открыться в подземелье с сокровищами. Я был подобен неподвижному источнику, сапфирово-голубой массе, которая давила вниз, проникала, погружалась сантиметр за сантиметром в громаду ночи, пытаясь вспомнить, цепляясь за запах, за дыхание, за безымянную вибрацию, за атмосферу древней страны, о! Как будто память вдруг уступила – но что это, что это тогда?... И это был больше не Нил, не золотоискатель, не бродяга и не изгой; я больше был не оттуда и не отсюда, ни с этого острова, ни с другого; я был тёмной шеренгой существ, двигавшихся шаг за шагом, с запутанной генеалогией, уходящей назад дорогами сотен стран – пустыни, тропики, пустые дворцы, луна и пыльные, запачканные храмы – тянущей опаловую нить, безымянную нить через мириады коридоров; Саргассы неожиданных запахов, пески отчаяния, чёрные Нубии…. Это было неуловимым. Но это было там. Такое же неуловимое как сон и такое же присутствующее как раскаяние или мёртвый возлюбленный. И вдруг у меня появилось ощущение, что не было никакой памяти, нет "чего-то", что нужно вспомнить, больше нечего искать: я был памятью, огромной, живой памятью, расселиной в бездну более чем одного мира, тёмным телом тысяч тел, жизнью, наполненной доверху тысячами жизней; я был остатком остатка, зияющей пропастью открывшейся на нечто, лучом напряжения толкающим в одном направлении. Я был направлением, и всё; я был определённой нотой, это было моей историей, моей собственной уникальной вибрацией сквозь все века, все места, все тела – моей нотой. Но что…?
Я позволил уйти всему. Всё рухнуло на дно колодца. На поверхности остался лишь этот маленький Нил – это направление, не знающее своего направления, эта тайна в себе, этот золотоискатель ничто – и я путешествовал сквозь огромный лес мира, прижимая к своему сердцу обрывки памяти, цвет одежды, крик павлина, золотой браслет, пролетающую песню – запах тысячи запахов – и это нечто, пригибающее вниз, подобно неотвратимой судьбе. О! что мы знаем? Мы находимся здесь, танцуя на поверхности, путники маленького острова, крохотного пляжа жизни, потерпевшие крах во множестве миров, путешественники множества островов…. Преследуемые, окружённые всем, что мы сделали и тем, чего не сделали, волоча за собой мертвеца, который никогда не перестаёт умирать и шута, никогда не прекращающего своих трюков. Какая сила толкает нас направо, какой челнок сплетает все эти жизни вместе, о какой победе кричал этот павлин? Или о каком возвращении?
О, Сын, ты забыл,
Ты забыл сладость
Заставившую тебя стремиться жить,
И розу, которая расцветёт.
Ты забыл золотой остров,
Давший рождение этому путешествию
И сезон ясности,
И улыбку от встречи вновь.
Он пожал плечами.
– Maharaj,12 скажи мне…
Он одним движением оттолкнул свои инструменты и взглянул мне прямо в глаза.
– Нет, я не скажу тебе.
Я вздрогнул. Бхаскар-Натх никогда не говорил так резко.
– Я не скажу тебе. Потому что, если бы я рассказал тебе о прошлом, ты бы бросился повторять всю историю сначала.
– Итак, прошлое есть.
– Да, прошлое есть, и Мудрость мудра настолько, что поместила его под печать забвения. Посмотри на Бьёрна, он бежит к своему погребальному костру, несётся туда, это так драматично и интересно, о! шарлатан есть в каждом человеке.
– Мне кажется, что история Бьёрна, это репетиция того, что ожидает меня.
– Да. Но я не позволю бежать тебе на твой погребальный костёр. Или если ты побежишь туда, то побежишь с широко открытыми глазами, зная истину.
– Какую истину?
На какую-то секунду он замолчал.
– Истина в том, что человеку не нравится радость. И всё.
– Но существует судьба, нечто, что толкает?
– Да, судьба существует.
– Тогда скажи мне.
– Если бы человек знал заранее, то он не совершил бы ошибок необходимых для того, чтобы достичь совершенства Цели.
Я замер с открытым ртом. У меня было ощущение, что я коснулся огромной тайны, и затем….
Бхаскар-Натх продолжал.
– Ты полагаешь, что твои действия начались вчера? Судьба, это обратная сторона прошлого. Ты обнаруживаешь тропы и возвращаешься к ним, автоматически. Это всё.
– А затем ты неизбежно попадаешь в западню, ты не можешь ускользнуть.
– Ты неизбежно идёшь к радости. Идёшь вплоть до того момента, пока не предпочтёшь страдание – радости, смерть – радости, трагедию – радости.
– Есть выбор?
– Да, всегда.
– Тогда нет никакой судьбы.
– Есть судьба которую ты пожелаешь. Когда на тебя нападает бык, ты можешь запрыгнуть ему на спину и он унесёт тебя, или ты можешь от этого отказаться, и он сокрушит тебя. Это уж как ты захочешь….
Он остановился. Затем он сказал эту фразу словно выковал:
– Это как-ты-пожелаешь.
– И можно избежать?
– Да. Не избежать, а сделать прыжок вперёд.
Он стоял передо мной с бритой головой и обнажённым торсом, как масса силы.
– … Есть моменты краткие как молния, острые словно смерть, моменты ясности, действительно, когда Сила нисходит на тебя – сила прошлого, сила всех старых вещей, древняя привычка к смерти, страданию, привычка начинать всегда всё заново; если в эту самую секунду ты обладаешь смелостью схватить Силу за рога – Силу, которая в действительности желает тебе радости, которая пришла заставить тебя радоваться, которая низошла на тебя, чтобы стряхнуть с тебя цепи (поскольку в действительности Судьба является другим лицом Ангела Освобождения), если в эту секунду света у тебя хватит смелости схватить эту Силу и сказать "да", и изменить своё страдание в радость, тогда ты живёшь. Это новая жизнь. Мы умираем потому, что не можем больше вмещать радость, мы умираем для того, чтобы начать всё сначала с большей радостью.
Он выпрямился, он был похож на Кали предо мной.
– Тайна находится не позади, в прошлом – она впереди, в том другом, кем ты должен стать несмотря на силу, желающую тебя разрушить.
Он схватил резец и вогнал его в землю одним ударом.
– Как ты пожелаешь. Спасает и убивает одна и та же сила.
Я полагаю, что никогда не перестану исследовать эти краткие моменты, эти простые маленькие секунды, которые внезапно меняют равновесие вещей и иногда курс всей жизни. Чаша весов склоняется немного влево, незаметно, и дело сделано, она будет наклоняться всё быстрее и быстрее. И если ты видишь, что она склоняется, то она пойдёт в десять раз быстрее, как будто вся тяжесть заключена в мысли. В тот день мне стало любопытно – что было бы, если бы не было мысли. Возможно, это она улавливала трагедию, как радио ловит волну? Но что заставляет нас улавливать эту волну, а не другую?... Бьёрн сидел на циновке возле окна, в маленькой комнатке на постоялом дворе Меенакши и собирался закинуть в рот первую пригоршню риса, как вдруг он опустил руку и, глядя прямо перед собой, безжизненным голосом сказал: "Зачем есть?" И это был конец. С этого момента он больше не ел. Он принимал только чай, который утром и вечером приносил ему Балу, и проводил весь день глядя в потолок своей монашеской кельи и ничего не говоря. Он стал совершенно безразличным и не отвечал, даже если я пытался заговорить с ним и смотрел на Балу как будто сквозь него.
– Он не любит меня, он любит себя, – сказал Балу.
Глаза его были полны слёз.
Десять раз я возвращался к тому моменту, когда Бьёрн посмотрел на погребальный костёр в лагуне: "Вот куда я собираюсь", а за минуту до этого он об этом даже не думал. Это просто пришло; он уловил нечто, что проходило мимо, посмотрел на эту картинку, и дело было сделано. Можно сказать, что эта секунда только кристаллизовала… но кристаллизовала что? Всегда ли чаша весов склонялась влево, или это была только "волна, проходящая мимо", маленькие незаметные дуновения, которые вибрируют, чёрные как змеиный язык или золотистые как дождь из пыльцы, сапфирово-голубые, иногда белые, мерцающие как алмазы или подобные блуждающим огонькам с другой планеты? Или это приходило (или не приходило) с таинственным соответствием цвету нашего внутреннего ландшафта. Всё происходит так, как если бы мы постоянно привлекали обстоятельства или несчастные случаи (возможно и существ тоже) в соответствии с нашем внутренним уровнем, с частотой нашей души, нашим ландшафтом из тьмы или красоты…. И внезапно, я кажется понял, как смог проплыть десять тысяч километров до этого невидимого маяка на маленьком белом пляже, притянутый ребёнком с розовой каури. Но Бьёрн тоже проплыл десять тысяч километров до этого острова, а столкнулся здесь со смертью.
– Ба! Просто ничто…
Я даже не знал, было ли это адресовано мне; он растянулся на банном полотенце и уставился на стену перед собой. Это были его первые слова за три дня.
– … Просто пустяк, сгораешь под звуки кларнетов.
– Ты сошёл с ума.
Он увидел картинку… я тоже. Я разрывался между гневом и болью.
– Нет, это не просто пустяк, Бьёрн, сжигается огромная вещь. Гигантский труп, заполняющий всю твою голову.
Он вздрогнул и закрыл глаза. Затем он не проронив ни слова, отвернулся к стене. Я был неправ, да, теперь он продолжит своё движение к горькому концу оправдывая себя, оправдывая эту абсурдную секунду, когда он перестал есть – у него не было большого желания умирать, о, нет! но он начал, и поэтому продолжает – это был конец. И если бы я его пожалел, он всё равно бы отвернулся к стене и продолжил своё движение к концу, оправдывая мою боль. В любом случае должен был быть труп, настолько большой, насколько это возможно, потому что другой не хотел умирать, абсурдная маленькая вещь, убедившая себя в том, что она Бьёрн.
Он повернулся ко мне, и в его взгляде смешались ненависть и страдание.
– Что ты хочешь, чтобы я сделал, Нил? Даже если бы я захотел, у меня нет денег, чтобы уехать. И к тому же, есть Ниша… я пойман в ловушку как крыса.
Он ударил кулаком в пол.
– Ничего не осталось, Нил. Я ничего не вижу перед собой, пути нет, как будто тропа исчезла… Раньше тропа была. Ты знаешь где она, эта тропа, ты, который так ясно видит?
Я не знал, что ответить. Я встал рядом с ним на колени.
– Бьёрн…
Я смотрел на него, на Бьёрна, который хотел умереть, и был переполнен всей человеческой жалостью которая не может сделать ничего, которая не знает ничего; огромной жалостью, которая просто смотрит, о! однажды в глубинах своего существа – не знаю где и когда – я посмотрел раз и навсегда на это шествие мертвецов под пылающим небом и поклялся, что этого больше никогда не будет – никогда.
Затем я отдал швартовы. И мгновенно почувствовал, что поднимаюсь над собой, глядя сверху вниз на эту монашескую келью, на Бьёрна, на эти тела, на остров, и увидел с почти душераздирающей ясностью фантастическую бесполезность этих бедолаг, там в комнате с северной стороны деревни, на клочке острова, плывущего со скоростью примерно девяносто тысяч километров в час вокруг солнца, в Бенгальском заливе, на огромном, усыпанном звёздами синем море, где-то между Венерой и Марсом, крахом и любовью – двумя сёстрами…. И что тогда?... Мы умираем, и приходят другие – кто будет помнить? какое это имеет значение? Мы живём меньше камня, меньше вороны. О! Однажды я очень ясно увидел это на станционной платформе, и я оставил этого пилигрима там, на платформе, перед разваливающимся уличным фонтаном. Какое значение имел этот пилигрим, или что он думал или чувствовал – кто будет помнить? Никто, даже он сам.… Поэтому я даже не смотрел на названия дорог, названия станций, названия островов, я даже забыл имя того пилигрима и я перестал смотреть на эти дороги, идущие не дальше чем взгляд, я перестал смотреть даже на взгляд, который продолжается не дольше, чем я сам, и когда я забыл всё, тропа засветилась повсюду и мои секунды стали длиться жизнью птицы.
Да, но несчастье всегда здесь, внизу.
– Бьёрн…
Ничего не вышло. Я подумал, что слышу голос Саньясина: "Чудовищная стена… толщиною с лист рисовой бумаги". Но мне не хотелось смеяться.
Проходили дни, а я не знал, что делать. Он стал пугающе худым, у него начались приступы рвоты. А муссон всё не приходил.
Муссон не приходил.
– А что если я сойду с ума, – сказал он мне однажды утром.
Я без слов посмотрел на него. Это тоже вошло, выбрано, принято. Это было частью картины. Больше ничего не оставалось, кроме как ждать момента, когда он сделает сомнительный жест и будет продолжать его делать, просто потому, что он начал его делать. Где сумасшедший, который не выбрал своего сумасшествия – выбрал добровольно – в один прекрасный день? О! я знаю как это происходит. Есть ли хоть одна болезнь, хоть один несчастный случай, которые мы не выбрали в один прекрасный день, просто потому что они пролетали в воздухе? Но что щелкнуло внутри, где началась трагедия, мизерная вещь, уловившая волну – эту волну, а не другую? "Пути открываются"…. Возможно, нужно всего лишь отсечь контакт, подняться наверх, в другую комнату, в другую волну. У нас есть комнаты-смерти, комнаты-агонии, набитые желаниями чердаки, подвалы полные свирепых зверей – хорошо знакомые анфилады, отвратительные святилища, хранящие всё своё накопленное колдовство, подобно адскому чреву. Но также там есть и чистая комната. Мы должны менять комнаты, мы должны открыть прекрасную тропу!
– Бьёрн!
Он открыл один глаз.
– Прекрати об этом думать!
Он не пошевелился. Его глаза продолжали упрямо смотреть в потолок.
По коридору разнёсся шум подъехавшей кавалькады.
Балу бросился в комнату с термосом в руках, его волосы были взъерошены.
– Он там, человек из твоей страны, не слушай его, Бьёрн! Не слушай его, он хочет тебе навредить.
Бьёрн выпрямился.
Балу уронил термос, и он разбился на куски. Чай разлился по всему полу.
– Из моей страны?
Вошёл какой-то тип. Безукоризненные белые брюки, расслабленный галстук, пропитанная потом рубашка.
– Жарковато в вашей стране…
Бьёрн схватился за стену, он был белым как простыня.
– Я вижу…
Человек оглядел комнату с отвращением.
– Ваш друг писал мне – извините, позвольте представиться: Ханс Петерсон, атташе норвежского консульства. Некий Гуруджи….
Бьёрн выглядел как загнанное в угол животное. Балу стоял возле него, готовый наброситься на этого человека при малейшем движении.
– Он сказал, что вы находитесь в смертельной опасности, что вы больны, без денег, норвежец и что необходимо…
Я отчетливо услышал как Бьёрн прошипел: "Свинья, он предал меня".
– Мы должны вас репатриировать. Я пришёл вас пригласить.
Гробовое молчание. Я увидел, что сердце Бьёрна колотится так, будто собирается взорваться. На его губах выступили капельки пота.
Затем он резким движением выпрямился и опёрся о стену, прижав кулаки к бёдрам.
– Я остаюсь.
Человек вздрогнул.
– Но посмотрите… в конце концов вы же не собираетесь оставаться в этой халупе!
Он бросил взгляд на меня.
– Это…. Это страна дикарей. Я заранее оплачу всю стоимость поездки; я обещаю, что наши доктора вылечат вас бесплатно.
– Я остаюсь, – повторил Бьёрн спокойно.
– Присматривать за вами мой долг. Если будет необходимость…
– Если будет необходимость?
Бьёрн стоял прямо, опершись на стену, его лицо преобразилось – да, это был Принц Бьёрн.
– Но что вы здесь делаете?
– Вы не поймёте.
– Я понимаю, что вы больной человек и я хочу вернуть вас обратно к здравому смыслу, вернуть домой.
– Здравому смыслу?
Я увидел как сжались кулаки Бьёрна.
– Я имею в виду к нормальной жизни, в нормальной стране.
– Я не хочу вашей нормальной страны.
– Но я говорю…
– Я не хочу вашей жизни, я не хочу вашего здравого смысла, я не хочу…
Балу подошёл и прижался к Бьёрну, положив руку ему на плечо.
– Я не хочу вашей нормальной тюрьмы.
– В самом деле? Прежде всего вы нуждаетесь в лечении. И что вы здесь ищете?
Бьёрн на секунду прикрыл глаза. Я увидел как человек наклонился вперёд.
– Я больше не знаю…
Он взял Балу за руку.
– Я больше не знаю. Но я всё же знаю, что вашего мира я больше не хочу. Я хочу другой жизни, более истинной, более истинного мира; и даже если я здесь умру, если это мечта, даже если я сумасшедший, я больше верю в свою мечту, чем в ваше цивилизованное варварство.
Человек покраснел. Затем я подошёл и встал с другой стороны Бьёрна. Он смотрел на нас.
– Я могу оказать давление, вы знаете… Я могу добиться, чтобы вас выслали, репатриировали официально.
– Убирайся.
– Но…
– Убирайся!
Человек тужезатянул свой жилет и повернул к выходу.
– Я обо всём доложу.
Его кожаные каблуки простучали по коридору.
Бьёрн соскользнул на пол. Заикаясь он стучал кулаком:
– Даже если я умру, даже если я умру, даже если я умру…
*
Тем не менее я подумал, что Бьёрн будет спасён.
Всё устроилось как бы случайно. В то утро у Меенакши два пилигрима говорили о "Японском госпитале" в пятидесяти милях отсюда, на основном острове. Мой план исполнялся, я собирался забрать Бьёрна. Порочный круг должен быть разорван, это было просто, или я так думал. Более того, предполагалось, что эти японцы производят "природные лекарства"; это именно то, что было нужно. Поезд отходил в 9ч. 30м..
Но… как же Батха?
Я полетел к ней как птица к источнику; она была моей свежестью, моей прочностью. Она была сладостью, текущей подобно музыке. Рядом с ней я был уверен, что мир стоит на двух ногах и защищён раковиной. Странно, когда я смотрел на неё, мир тёк по-другому; он действительно тёк по-другому, как будто всё устраивалось само, становилось гармоничным, подчинялось другому ритму, другому закону, совершенно очаровательному и неожиданному. Когда я был с Бьёрном, все шло не так; я едва успевал уклониться, чтобы не удариться о лестницу; стакан выскальзывал из рук, ведро падало в колодец…. Была своего рода жёсткая последовательность, ведущая от одного несчастного случая к другому; это было подобно чёрной логике, склонявшей жизнь в соответствии со своей разрушительной теоремой, в точности как доктор чертит график болезни. И вдруг, прямо посреди улицы мне стало интересно – график следует за болезнью, или болезнь за графиком?... В течение одной секунды, на улице, у меня было ощущение совершенно случайного мира, огромного ментального внушения, которое научно сфальсифицировало мир в соответствии со своими теоремами и всё могло бы быть со-вер-шен-но по-другому. И не было никакой необходимости ходить далеко, достаточно было взглянуть на ведро, падающее в колодец… и понять незаметную гравитацию, не подчиняющуюся законам Ньютона. Возможно психическую гравитацию?
Я свернул на улицу ведущую к храму; Ниша буквально врезалась в меня. Под её чёрной, блестящей кожей проступал румянец, и она смотрела на меня с непонятным блеском в глазах; они прожигали свою дорогу сквозь меня. Я побелел как смерть. Этим утром я встретил её в третий раз.
Затем облако микроскопических событий начало быстро вырастать со всех сторон – "незначительные" события, которые бросаются стрелой наобум, как угорь из-под камня. Смотришь в течение минуты на Нишу, и ты пойман её миром или миром Бьёрна, и всё начинает незаметно скользить в другом направлении, трижды встречаешь её на улице, где обычно никогда не встречал; натыкаешься на разного рода людей, которые прежде тебя избегали, но теперь, кажется, ходят и ходят по сцене и почти творят обстоятельства, необходимые для создания другой истории или несчастного случая – театральные декорации незаметно изменились; входишь на другую сцену, следуешь другому закону, и всё здесь как в фильме, настолько неизбежно, насколько этого захотел режиссер этой сцены.
События, кажется, начали двигаться в другом направлении.
– О Moshai…
Я обернулся. Там стояли два пилигрима из "Японского госпиталя".
– Во сколько поезд с главного острова?
Я смотрел на них сбитый с толку. Заикаясь, я произнёс:
– В девять-тридцать.
Они повернули прочь, не сказав ни слова благодарности. Я мог поклясться, что они пришли специально, чтобы сказать мне: не забудь, не забудь, твой поезд в девять-тридцать.
Но в этот раз я захотел понять. Что теперь заставляло двигаться в этом направлении? Мысль?... Но мысль была лишь остатком в конце, знаком, что нечто уже находится в движении. Это легко стучит в оконное стекло, ты высовываешься и подхватываешь несчастный случай. Мысль не является тем, что мы о ней думаем – она не понимает ничего и она не создана для понимания! Она просто переводит. Это перевод после события. Маленькая лампочка зажигается – красный, зелёный, пурпурный – но поток уже прошёл. Мы – соединительные звенья, исследователи волн. Мы фокусируемся определённым способом, точно так же как Бьёрн сфокусировался на потолке. Мы подбираем фрагмент музыки и называем его "своей" песней, схватываем тень и она становится нашим несчастьем; вибрацию, и она становится нашим желанием; пушинку света, и она наше евангелие – и весь свет находится там, и все тени, все маленькие не-думающие ноты, ожидающие того, чтобы пройти и создать симфонию или бедствие. Мы ничего не знаем о мысли, мы до сих пор обращаемся с ней как приматы; мы знаем, так сказать, только кухню мысли, более или менее гигиеничную надстройку на крыше, но существует другой вид мысли: высокая, неподвижная антенна, протыкающая голубую корку и погружающаяся в то, что приходит и придаёт форму великой блуждающей вибрации Будущего. Существует другой способ мышления, активный, творческий, мысль-видение, подобный способу, которым так эффективно манипулировал Бьёрн, чтобы привлечь смерть:образная мысль, безмолвная, волшебная, подобная огромному чистому холсту, очаровывающему божественный алый цвет существования, его золотые вспышки, его архангельские улыбки; тонкий холст, служащий для того, чтобы сделать жизнь похожей на картину – о! если бы можно было всегда хранить перед собой образ красоты, чистую диаграмму, великую картину, пленяющую гармонию и красоту этого мира, золотую сеть, захватывающую в плен огромную птицу радости – какое могущество! И смотреть только на это, хотеть только этого, пронизать тьму жизни с помощью этого вечного видения.
*
– Совсем-ничто, мистер Совсем-ничто!
Она вышла из воды, когда я подошёл.
Она подняла на меня глаза и побежала ко мне раскрыв руки, я почти мог слышать её песню в своём сердце, или это пело моё сердце? Есть существа подобные песне. Но мы все похожи на песню, которая ждёт – которая не знает, не смеет – и когда эта музыка течёт, эта простая маленькая нота, всё трещит, это всеобщее крушение, и мир смывает так как будто он никогда и не существовал.
Она пела, эта маленькая девочка-павлин, пляж был похож на огромное снежное поле окаймлённое сапфирами, дюны скользили в голубое море словно лебеди-принцессы:
Я королева коралловой страны,
У меня есть три золотые рыбки и одна серебряная,
Я живу все жизни!
И мой король…
Поймал звезду
из блестящего пурпура
Он поймал их семь
Чтобы сделать гирлянду мне на шею
И три пузырька моего смеха
Для своей прекрасной диадемы!
Она стояла на ступенях маленького святилища в окружении невысоких колонн, с неё капала вода. Она выглядела как маленькая королева с картин Кангра и смеялась.
– Я видела морскую змею! – победоносно объявила она – вот такую большую!
– Но они очень злые!
– О, но она была полностью зелёная, такая красивая! с маленькими жёлтыми пятнышками. Мы соревновались с ней в скорости.
– Но она ядовитая, она могла тебя укусить.
– Но я же говорю тебе, что она была очень красивая!...
Она скрестила руки на груди, как будто замёрзла, или, возможно, немного стесняясь. На кончике её носа и на щеках были крошечные полупрозрачные капельки воды; её юбка приобрела цвет тутового дерева в мае. Я смотрел на неё и сам не зная, почему, чувствовал себя счастливым: мы смеялись и смеялись, мы были двумя детьми, она и я, которые вместе играли долгое время, или возможно всегда, на маленьком белом пляже, находящемся иногда на краю мира.
– А твой муссон, он спит?
Она повернула свой нос к небу, показывая:
– О! он собирает воду. Кроме того, кроншнепы ещё не прилетели, Шикхи ещё не уселся на кухне, поэтому… И большие буревестники Бьёрна ещё не в лагуне.
– Ты знаешь…
– Я знаю всё! Она в твоей правой руке.
– Моей левой руке?
Она открыла рот, скорчила рожицу и дунула на каплю воды на кончике своего носа.
– Да, раковина, которую ты забыл мне принести.
– О!
– Ты обещал.
Совсем-Ничто
Который всё забывает…
– Что ты сделала с тилаком?
– Мой тилак…
Она подняла руку ко лбу.
– О! он совсем ушёл с морем.
Она встряхнула юбку.
– Он ушёл.
– Подожди.
Я нагнулся к святилищу и поднялблюдечко с пудрой, стоявшее у ног божества; там находилась всё ещё горящая палочка благовоний и свежие цветы. Я взял щепотку пудры.
– Вот.
И я сделал красную отметку на её лбу…
Она, поражённая ужасом, глядела на меня. Её руки повисли. Она побледнела как смерть, затем из её глаз брызнули слёзы.
– Но Батха, в чём дело?
Её взгляд был таким душераздирающим… слёзы катились из глаз. Я был уничтожен.
– Но в чём дело, Батха, скажи, посмотри сюда, что случилось, что я сделал?
Она продолжала молчать, она была как кусок мрамора.
Затем меня охватила сумасшедшая боль. Господи! никогда, никогда у меня не было желания выказывать неуважение её богу! Но что я сделал, какое святотатство?
– Говори, Батха!... В чём дело? Он красив, твой бог, я уверяю тебя, мне он нравится, он красивый.
Она стояла как камень, её руки висели по бокам. И эти глаза, которые не покидали меня, которые смотрели и смотрели на меня, обжигающие, полные света, из глубины души, с интенсивностью раненой птицы. О! если бы я только мог прочитать в тот момент, что было в её глазах, если бы я только мог понять….
Внезапно она вернула контроль над собой; она подобрала юбку и бросилась через пляж.
Это был конец.
Я был в ужасе.
Я оставался на ступенях этого маленького храма, наблюдая как она исчезает. Было такое ощущение, будто внутри меня что-то оборвалось, что-то сломалось вдруг. Но что я сделал? Что? И я был там совсем один…. Ощущение было именно таким: я был совсем один. Никогда, никогда у меня не было чувства, что я один, меня всегда что-то несло, и вдруг, больше не несёт; я был человек – конкретный, отдельный – я. Как будто она хлопнула дверью перед моим носом, сунув мне в руки паспорт: "Вот, ты иностранец", – и я снова почувствовал себя болваном, совсем одиноким в стране, где в самом деле думал, что нахожусь дома. Но что все их боги могли мне сделать? Я ничего не просил у них! Я просто хотел быть счастливым, и всё!
Я был сбит с толку. Я разрывался между болью и мятежом, как ребёнок, бросившийся в руки друга и затем увидевший позади него кого-то другого.
Удручённый, я вновь отправился к караван-сараю, к Бьёрну, моему брату – моему брату?... Я как вкопанный остановился посреди пляжа: не стало ли и для меня всё принимать плохой оборот?... И в ту же самую секунду, когда ко мне пришла эта мысль, одновременно, подобно двум вспыхнувшим искрам, я почувствовал: "Это сделано – это так, я здесь." Всё вокруг меня зафиксировалось во вспышке молнии: "Я здесь, я держу свою секунду," – эту ужасную маленькую секунду, когда всё переворачивается. И как только я её воспринял, почти в тот же самый момент, я услышал своего рода голос – нейтральный, сухой голос, острый как нож гильотины, который сказал просто, невозмутимо, как произносят фразу: "Теперь ты взглянул на свою секунду, всё кончено". И мгновенно, я знал – эта ловушка поставлена со всех сторон одновременно, малейшая мысль нашпигована минами – я знал, что всё кончено. Теперь я мог кричать, бунтовать, говорить нет, кипятиться, делать всё что вздумается, мысль была бы там, и чем больше я горячился бы, тем более сильной она бы становилась, более твёрдой, конкретной и чётко воспринимаемой, почти принуждённой быть…. И вдруг у меня появилось впечатление, что круг замкнулся. Незначительный беспорядок, всеобщее разложение. И что бы я ни говорил или ни делал – смотрел на неё или нет – это бы только добавило беспорядок: я душил себя обеими руками.
Я продолжал свой путь.
Затем нечто во мне сказало, просто, спокойно, словно констатируя факт:"Это судьба." Всё было тем же самым и всё было отравлено….
– Три рупии за раковину, три рупии за прекрасную раковину!
Я неосознанно остановился перед магазинчиком торговца кораллами. И ясно услышал тихий голос Батхи: "Но я говорю тебе, она была кра-си-вая!"
– Но, Батха, говорю тебе, она ядовитая.
И это было так. Я мог бы кричать, отрицать, смеяться себе в лицо, если бы захотел, но я сказал, что она ядовитая и поэтому она была ядовитой.
Я совершил некий магический ритуал, я отравил всё.
И неожиданно я понял, что всё случилось прежде, чем я узнал об этом, даже раньше, чем случилась эта катастрофа. Потому что за пять минут до этого, когда я даже не знал, что случиться, когда я даже ещё не коснулся этого проклятого тилака, и смеялся вместе с ней на том пляже, я уже поймал эту отраву – я вызвал её своей волей, отравил всю историю: "Но она ядовитая, говорю тебе, она могла тебя укусить". И уже со всем было покончено, всё содержалось в этом пустячном жесте или слове, в этом крошечном символе секунды, в этом лёгком дуновении, значения которого даже не знаешь, как будто меч уже был занесён, готовый нанести удар, ожидающий лишь, когда мы найдём змею, прекрасную… или отвратительную.
И теперь у меня в ушах прогремел голос Бхаскар-Натха: это, как ты пожелаешь.
Я стоял перед магазинчиком торговца кораллами с раковиной в руке.
Я сжал раковину и ударом о землю разбил её вдребезги.
Было девять часов. Балу ожесточённо протестовал. Я пытался ему объяснить, что Бьёрн будет спасён, что необходимо было отделить его от Тантрика.
– Он не должен уезжать, он не должен, он не должен…. Кроме того, он больше туда не ходит.
– Но Балу, мы вернёмся. Ты разве не видишь, какой он худой; если мы промедлим, мы не сможем его транспортировать.
Он упрямо мотал головой:
– Он не должен, не должен…
Спорить с ним было бесполезно. Я приказал ему сходить за повозкой. Он вышел, не произнеся ни слова. Бьёрн остался. Я ждал, что он тоже будет сопротивляться, но он позволил обращаться с собой как с ребёнком, с полным безразличием. Я взял его полотенце и красный бумажник, обернул его шарфом и поднял. Он едва мог стоять. Он обнял меня за шею и мы вышли в коридор. На секунду он повернулся к своей "полуют-палубе", затем взглянул на маргозу над источником, на колючий кустарник и Скалу Кали видневшуюся в отдалении. Я подумал, что он собирается что-то сказать. Он стиснул зубы:
– Пошли.
Есть способы смотреть на вещи, которые говорят всё, даже если мы не понимаем ничего; кто-то внутри уже знает время, тогда как снаружи мы всё ещё вычисляем.
Моё сердце было как в тисках. Я должен был остановиться; я должен был следовать этой своего рода болезни, этому нечто, висевшему на сердце, подобно камню на шее утопающего человека, но я тоже начал своё действие и продолжал.
Балу, с повозкой, ждал внизу. Он мягко, как ребёнка, взял Бьёрна за руку:
– Пойдём, Бьёрн, пойдём, я помогу тебе удобно устроиться.
Бьёрн, казалось, полностью отсутствовал. Как во сне он смотрел на улицу, на позванивающие конные повозки, на прохожих. Я увидел, как маленькая ямка на его щеке начала незаметно морщиться. Балу усадил его в угол в конце повозки, вместе с мешками с кормом. Затем он уселся, болтая ногами, между Бьёрном и мной, и мы помчались во весь опор; возчик крича высоким голосом, стоял как на римской колеснице…. Удар. Я стукнулся о борт, Бьёрн рухнул на меня. Балу покатился на мостовую…. Проклятый возница проехал ещё пятьдесят метров, прежде чем я смог его остановить. Я побежал к Балу. Он поднялся, по его лбу струилась кровь.
– Это ничего, говорю тебе, это ничего.
Я взял его за руку.
– Я говорю тебе, это ничего!
Он сердито оттолкнул меня.
Я подумал, что слышу собственный голос, говорящий с Бьёрном в акациевом лесу: "Это ничего, Бьёрн, ничего", – тогда как кровь хлестала у меня из руки. Всё повторялось.
Я вытер его полотенцем. Он позеленел. В голове будто стучали барабаны. Я должен был остановиться, повернуть назад; если я не понял причин Бьёрна, то я, по крайней мере, должен понять знак, брошенный мне в лицо. Но я находился в своей неумолимой логике: "знаки" хороши только для мечтателей. О! до конца жизни мне не узнать более худшего типа людей, никого упрямее, никого вреднее, чем эти спасители других. Когда у нас есть хорошие аргументы, это первый и бесспорный знак, что мы входим в абсурд, потому что в мире существует четыреста шестьдесят шесть миллионов аргументов и ни одного, который смог бы выстоять против другого.
Мы прибыли на станцию.
Там тоже меня ожидал знак. Но я находился в помрачении ума: я не слышал ничего, не видел ничего, кроме своей собственной идеи. Я был даже более слеп, чем прежде, потому что глубоко внутри я обвинял самого себя, и я был настолько же сумасшедшим в своих обвинениях, как и в своих оправданиях – фактически, мы совершенно сумасшедшие, в обеих направлениях и во всех направлениях, пока мы не выберемся из нашей чёрной или белой логики.
О, Тара, О, Мать
Я колесница, ты колесничий
Нищий с маленького пляжа. Он шёл прямо ко мне с распростёртыми руками:
Это Ты, кто выполняет действие, О, Мать
А они говорят: я тот, кто делает
О Тара, Тара
Ты Всё-Воля
Ты изгиб тропы
И стрела врага
Так как идёшь Ты, иду и я
Я посмотрел на него. На мгновение я ощутил тихую музыку истины, такую простую, и мне нужно было только остановиться, вновь воссоединиться с тем великим потоком и я бы узнал, непосредственно. Но я был так глух! Иногда мне кажется, что глубоко внутри всё известно, вечно известно, и все наши усилия, наши желания, наши безумные действия всего лишь сопротивление чему-то, что естественно течёт: туман над светом. По-настоящему мы не ищем, не действуем – мы сопротивляемся. Я уложил Бьёрна на койку. Балу уселся у него в ногах и не сводил с него глаз. Кровь всё еще стекала тонкой струйкой у него по лбу; он сидел очень прямо, высоко держа голову, как воин: "Ты царь. Я охраняю тебя". И я, думающий, что охраняю его лучше с помощью своих добрых намерений. Я поднял глаза: это была Ниша, стоявшая за окном и руками подпиравшая щеки; жёлтые ноготки, предупреждающие неизвестно о чём, были воткнуты в волосы. Они предупреждали сразу обо всём! Она смотрела на Бьёрна открыв рот.
Возле дороги стояла цветущая акация.
Со свистом пронёсся поезд.
Балу встал, коснулся ног Бьёрна, сложив ладони перед лбом. Бьёрн наполовину выпрямился, будто пробуждаясь; он посмотрел на Балу большими глазами в которых горел свет. Я не знаю, что прошло в тот момент между этими двумя существами и никогда не узнаю. Балу слегка поклонился, губы его дрожали, затем, сжав губы, он вышел не взглянув на меня. Поезд отправился. Я снова увидел Нишу, руками подпиравшую щёки, маленький силуэт Балу, который стоял совершенно прямо среди ящиков с лимонами, сложив руки в приветствии своему королю.
Поезд ушёл.
Моё сердце упало.
Если бы в тот момент я не был слепым, я бы увидел, что всё вокруг меня было жёлтым: цветущая акация, лимоны на платформе, цветок в волосах Ниши…. Жёлтая картина на фоне горячего песка и платформ. И мне стало интересно, не был ли цвет моей души тоже жёлтым.
Затем, во второй раз, мне показалось, что круг замкнулся. Я почувствовал это очень ясно: все маленькие волны приходили, ударяясь одна о другую, и запутывались вместо того, чтобы скользить в бесконечность не оставляя следа. Они возвращались ко мне, всё вошло в фальшивый ритм. Это был конец цикла: ничего больше не проходило, где-то произошло замыкание.
Мы пересекли мост. Та же самая каденция в металлических балках – есть музыка для каждой вещи, как существует цвет для каждого момента и звёзды проходящие мимо, – и он был так пронзителен, этот маленький ритм, как в тот первый день с Саньясином, когда я, закрыв глаза, подумал, что увидел брата:
О, брат
Чего ты ждёшь?
И это снова вернулось, как будто издалека: чего ты ждёшь, чего ты ждёшь?...
Время пришло
А жизнь проходит мимо напрасно
Это было почти невыносимо – время проходит зря. Я смотрел на лежащего на полке Бьёрна, на пролетающие мимо дюны – я завершил круг. Только откроешь глаза, и всё закончилось, ты пересекаешь мост, покидаешь остров – жизнь не продолжается всю жизнь! Что остаётся?... Несколько впечатлений, лица, подобные дуновению ветерка, цвет неба, возвращающийся припев песни; жесты, миллионы ничего не значащих жестов, долгие сожаления; но где час, который имеет значение? Где он?... Это окончательное "нечто другое"….
– Нил…
Он посмотрел на меня.
– Куда ты меня везёшь?
– Лечиться.
Он вновь с безразличием положил голову.
– Буревестники прилетели?
– Буревестники…. Я не знаю, Бьёрн. Нет, скоро.
– Скоро…
Больше он ничего не сказал.
Нам нужно было ещё брать машину и ехать два часа под обременительным солнцем.
– За рекой, – сказал водитель.
За рекой, а где эта река? Мы ехали по каменистой пустыне, и всё начиналось сначала. Бьёрн начал соскальзывать с сиденья вниз, его колени согнулись, а глаза закрылись; я должен был поддерживать его, чтобы не дать ему упасть на пол…. И камни, огромные камни, бесконечные, раскалённые, отполированные как древние черепа и, иногда, ослепительные рисовые поля с маленькими белыми поганками;13 затем заросли – густые, стрекочущие, раздражённые, не выше человеческого роста, где каменные курганы проплывали подобно могильникам гигантов. Где во всём этом находился японский госпиталь, где?... Я спрашивал об этом шофёра каждые десять минут.
– После…
И всё. "После"…. После чего?
Когда мы приехали, было два часа дня.
Дюжина настоящих деревьев, деревня – возможно городская окраина? Там были обветшалые кирпичные дома, по соседству с высохшей рекой, несколько хижин, несколько прилавков. Затем группа строений, окружённых высокими стенами.
– Это здесь. Я войду?
Я поднял глаза и остолбенел поражённый ужасом. Над воротами была арка и на доске чёрными буквами, смолой, были написаны слова: "Mental Hospital" Asylum.
– Но…
Я посмотрел на Бьёрна; его глаза были закрыты, он ничего не видел. Снова уйти?... но куда? Двухчасовая поездка под утомительным солнцем и затем это место… Бьёрн приоткрыл глаза.
– Ради бога, поторопись! Заходи!
Он ничего не увидел.
Сначала ему нужно попить, Бьёрн должен отдохнуть, о! как я был глуп, как глуп. Завтра, на заре, мы уедем.
Шофёр припарковал машину под деревом – не было никакого госпиталя! Там была голая неплодородная почва, покрытая красной пылью, разрушенное бунгало, ползучие растения на гнилых столбах. Я побежал и ударил в гонг. Еле волоча ноги, подошёл полусонный слуга, он сказал мне, что доктор Езаки не спустится вниз раньше трёх часов. Было два. Сорок градусов по Цельсию в тени. Земля была горячей как духовка, я даже не смог бы поднять Бьёрна и усадить под дерево.
Доктор Езаки пришёл в три двадцать пять. Он удобно уселся в кресло, зажёг сигарету и представил мне своего ассистента, доктора Шимизу.
– Я привёл своего брата. Он не сумасшедший.
– Да.
– Он хочет пить, и ему необходим отдых. Мы два часа ехали под солнцем. Более того, он не ел три недели.
Доктор Езаки поправил свои очки и пустился в рассуждения на английском, который был таким же шероховатым как гравий.
– Понимаете, дорогой мой сэр, нет никаких болезней, есть только силы находящиеся в неравновесии….
Я был ошеломлён.
– Мы начинаем с аксиомы, что всё в природе состоит из двух принципов: Инь и Янь, мужского и женского.
Я взглянул на этого педантичного маленького человечка в окружении фарфора; пустой аквариум в котором торчал кусок коралла; мне захотелось схватиться за голову руками и сделать как Бьёрн – закрыть глаза и прочь из всего этого.
– Поэтому, если у вас избыток Инь, например, (что мы скоро определим), это легко исправить посредством добавления элементов Янь в пищу. Бринджал например….
– Послушайте, сэр, он умирает от жары в машине; он под навесом. Сейчас четыре часа. Ему нужна постель и его необходимо оставить в покое, ради Бога!
Доктор подпрыгнул как марионетка, затем сказал своему ассистенту три слова на японском и мы вышли. Бьёрн, съёжившись, лежал ничком на сиденье, мокрый от пота и покрытый крошечными капельками. В уголке рта запеклась кровь. Моё сердце было тяжёлым как свинец. Я чуть было не закричал. Я попытался его поднять, он обратно упал на подушку. Затем доктор Шимизу взял его на руки, и мы пошли вокруг бунгало.
И там я был шокирован во второй раз. На растрескавшейся красной почве, посреди истощённой земли, располагалась огромная цементная платформа, тридцати метров в длину и примерно один метр в высоту и на ней, возле друг друга, около пятнадцати крошечных комнатёнок, скученных как клетки.
Я открыл рот….
– Понимаете, ночью здесь бывают дикие животные, и иногда, во множестве.
Голова Бьёрна склонилась в руках доктора Шимизу. Санитар бросился к нам. Мне захотелось стошнить.
– Вы возьмёте комнату, какую захотите. У нас в данный момент только три пациента.
Мы вошли в комнату под номером четыре. Там как раз было место только для кровати, кресла, кувшина для воды и медного кувшина. Мы уложили Бьёрна на кровать.
– Я пришлю вам немного чаю и бисквитов. Я вернусь в пять часов, когда пациент отдохнёт.
Они ушли.
Я остался один, на корточках у кровати, опустив голову между рук.
Я призывал со всей силой, что была у меня – я призывал… кого, что, я не знаю, мой свет. Истину, то, что существует, то, что является истинным, то, то, о! Я взывал отчаянно, как ребёнок в ночи…. И затем, постепенно, ко мне пришёл мир, всё стало очень спокойным. Затем эта великая Сила начала течь сквозь меня, сквозь мою голову, моё сердце, мою грудь – великий поток освежающей сладости, такой спокойный и такой сильный одновременно, словно я купался в озере покоя, присутствие настолько компактное и конкретное, что слёзы навернулись у меня на глазах – да, то было здесь, то существует, то является истинным, оно здесь, всегда здесь, и пусть мирразваливается! О! тот, кто ни разу не чувствовал чуда этого потока, тот никогда не поймёт сумасшествия моих слов.
Я поднялся, раздел Бьёрна и опустошил на него полкувшина воды. Затем я вытер его. Он немного ожил, открыл глаза.
– Не беспокойся, Бьёрн, я здесь. Я присматриваю за тобой, не беспокойся, мы выберемся отсюда.
Он почти улыбался.
Я не знаю, что такого могло быть в моём голосе, но он смотрел на меня с любовью; я почти чувствовал нежность в его глазах. Я поднёс к его губам кружку воды, он жадно выпил. Он опустил голову обратно на подушку и закрыл глаза.
Я долго смотрел на этот пустырь; в дальнем углу двора росло большое тамариндовое дерево. Я подумал, что мне нужно поспать. Вдруг я увидел Батху. Батха склонилась надо мной. Батха… больше чем Батха, светящаяся, почти лучащаяся, и я погрузился в неё, как будто растворился; это был невероятно сладкий, своего рода светлый обморок: мы были лёгкие, сделанные будто из субстанции света, световой пены, но из света живого, сознающего, необычайно чувствительного, в котором каждая частица смешивалась с другой в восторге грациозного слияния. И там была абсолютная безопасность – ничто в мире не могло дать такой безопасности, ничто – там ты существуешь века: защищенный, завёрнутый в неразрушимое тело, да, тело света. И это была Батха. И хотя я не мог в действительности видеть ни её лица, ни её тела, это была несомненно она (более чем несомненно) как если бы я её видел в плоти и крови, тело было своего рода карикатурой этого: ограниченным, затвердевшим образом, почти случайным очертанием, для того, чтобы создать маленькую частичку материальной Батхи, крошечный аспект целого, и влить её в форму. Поистине, мы имеем дюжину тел и лиц разного рода, способы существования разных цветов, истории глубокие и исходящие из всех веков, создающие великую тайную кульминацию, но мы видим только одно лицо, только одну историю, а здесь это была Батха, со всеми своими лицами, глубинами, почти во всех своих разнообразных историях, собранная вместе в невыразимой сути мягкого доброго света.
Я видел это впервые.
Это немного шокировало меня, на долю секунды мне пришло в голову – не сердится ли она на меня на самом деле… и всё исчезло. Передо мной стоял поднос с чаем. Тем не менее, у меня всё ещё оставалось время вспомнить, что она была выше, чем я думал. Затем я провалился в своего рода беспокойную серость, которую мы называем "жизнью".
– Хочешь немного чая?
Он вскочил и в недоумении огляделся вокруг, он посмотрел на меня с таким душевным страданием:
– Пойдём, Нил, помоги мне, уйдём отсюда, я не хочу быть запертым.
Я вынес его наружу и усадил на цементную платформу перед комнатой, подложив подушку под спину. Он залпом выпил стакан чая.
– Дай ещё, я голоден.
Моё сердце подпрыгнуло. Я дал ему бисквит – два, три. Он ел! Я хотел кричать от радости, хлопать в ладоши. Но я не смел ничего сказать, боясь спугнуть это чудо. Затем он начал разглядывать комнаты – клетушки, окрашенные охрой стены вокруг пустыря, бинты, висящие на колючих зарослях. От отдельно стоящей хижины исходил запах лекарств.
– Ты выбрал странное место!
Его голос был приятным как у ребёнка.
Не было ни следа горечи, упрёка; вся ненависть, которую он изливал на меня в течение недель, рассеялась. Его взгляд вернулся к тамариндовому дереву.
– Оно прекрасно…
Он долгое время смотрел на дерево, улыбающийся и спокойный. Оно было огромным и почти без листьев, казалось, что его ударила молния, остались только огромные взорвавшиеся стручки и сплетение ветвей на которые небо повесило мириады хлопьев света.
– Оно прекрасно, – повторил Бьёрн, – как будто вернулся туда, под серебристую берёзу. Я знал, что будет дерево.
– Завтра утром мы уйдём, я обещаю тебе, Бьерн, мы оставим это место и вернёмся на остров.
– О! ты знаешь…
Он кивнул. Я заметил, что по его щекам текут слёзы.
– Бьёрн…
Он начал говорить чистым, слегка высоким голосом, лихорадочно, словно возбуждённый ребёнок.
– Странно, Нил, у меня чувство, что мне здесь легко. Я даже не знаю, захочу ли я вернуться туда… Я чувствую себя прекрасно. Такая пустота. Как в этом дворе. Но всё прекрасно, почти сладостно.
Его взгляд охватил неровную почву, колючий кустарник.
– Это не имеет значения, ты знаешь. О! ( он рассмеялся ломающимся смехом) я хотел так много, Нил, я бежал за столь многим, я хотел столько… и теперь, я не знаю чего я хочу, я даже думаю, что больше не хочу ничего – ничего не осталось: нет больше Балу, нет больше Гуруджи, нет больше Эрика, нет ничего больше, посмотри, полная пустота. Как будто я нашёл всё. Всё. Это умиротворение. Я кажется, нахожусь именно там, где должен быть, на этот раз у меня чувство, что я нахожусь там, где должен быть, странно.
Он огляделся вокруг с каким-то удивлением. Взгляд его вернулся к тамариндовому дереву. В благотворительной аптеке начал плакать ребёнок.
– Странно Нил, как будто я ждал этого момента всю свою жизнь. Ты понимаешь какими окольными путями она шла…. И это так просто, больше ничего не нужно: ты там… несколько камушков и дерево.
Он снова засмеялся трескучим смехом.
– Я хотел инициацию. Инициацию, просто вообрази!... О, Нил! У меня ощущение существования огромной лжи – и всё раскалывается на куски. Громадная ложь. Нечто. Что было здесь всё время, над жизнью, перед ней, приклеившись к жизни – экран. А сейчас нет больше никакого экрана – нечего больше искать!
Он на секунду закрыл глаза и я почувствовал, что нечто похожее на дуновение света обволакивало его.
Затем пришёл доктор Езаки со своими карточками и стетоскопом на животе.
Бьёрн улыбался тамариндовому дереву.
– Ах! Вот и наш пациент. Мы кушаем бисквиты, мы здоровы, посмотрим, посмотрим….
Он удовлетворённо потёр руки. Ассистент следовал за ним с пузырьком, сфигмоскопом и каким-то резиновым тюбиком. Бьёрн позволил перенести себя на кровать, он всё ещё улыбался. Я слышал как он терпеливо и спокойно отвечал на вопросы доктора, в то время как Шимизу крутил его во все стороны. Я смотрел сквозь прутья решётки и не знал, хотелось ли мне плакать или петь: Бьёрн был спасён, Бьёрн, мой брат! Это было так просто!... Я смотрел на тамариндовое дерево, на клочки ваты, висящие на кустах, на окрашенные охрой стены. И внезапно я вернулся на Appelplatz в том лагере – полосатая одежда, порядковый номер, голова, бритая как у преступника… Какой фарс! Ужасный фарс, повсюду, на всех уровнях, на всех широтах, во всех формах – выдумка. Выдумка плохая и выдумка хорошая, выдумка ненависти и болезни, глупости и мудрости – там ничего этого не было! Там было только нечто, которое улыбалось.
– И сколько раз в день вы едите манную кашу?...
Теперь он накладывал жгут на руку Бьёрна, касаясь его рёбер. Он собирался найти у Бьёрна прогрессирующий туберкулёз, или что? А Бьёрн находился в клетке и улыбался. Он улыбался и не было никакой клетки, никаких признаков туберкулёза! Но если бы он забыл улыбаться, то у него был бы фантастический туберкулёз, и он был бы приговорён. Это было так, действительно так. Я собирался умереть при первом удобном случае от удара сапога эсэсовца, но я не верил в СС, о нет! Я совсем в них не верил! Фарс, ужасающий фарс, и ни одной капли истины ни с той стороны, ни с другой: ни в жертве, ни в палаче, ни в сумасшедшем, ни в докторе – была только одна секунда, чистая секунда, когда ты отдёргиваешь занавес… и сияние. Тогда ты улыбаешься, всё кончилось. Ты неуязвим. Но мы цепляемся за занавес, о! мы цепляемся за него, мы размалёвываем его в разные цвета: жёлтый, красный, голубой, цвет филантропии, религии, любви, ненависти, инициаций, но это всё одно и то же, ни что иное, как занавес из лжи. Истинное повсюду: и во дворе сумасшедшего дома и на красивейших пляжах мира.
– Я вижу, что это…
Доктор Езаки вышел, я стоял как робот.
– Завтра утром мы сделаем интубацию, но своё мнение я уже сформировал.
Я посмотрел на него. Возможно он ждал, что я захочу узнать его мнение.
– Это дефицит Янь.
– Дефицит…
О! Дефицит Истины, конечно, существует только этот дефицит! Он одарил меня раздражённым взглядом и снова вышел вместе со своими пузырьками. Я подскочил к Бьёрну и сжал его за плечи:
– Брат, завтра мы уйдём, мы начнём новую жизнь!
Он улыбнулся. Он сел на кровать для того, чтобы лучше видеть дерево.
– Ты знаешь, я их слышал.
– Кого?
– Птиц.
– Птиц…
– Да, всё слилось.
– О! Бьёрн… Ты не собираешься снова выкинуть какую-нибудь глупость?
– Но зачем? Я видел их только что, они прикасались ко мне везде, это было так необычно… Нил, я больше вижу не так, как обычно. Раньше всё сопротивлялось, было жёстким, непроницаемым, полным шероховатостей – врезаешься во что-нибудь на каждом шагу. Теперь, кажется, всё как будто расширилось, да, как будто вещи тянут за собой бесконечное прошлое, бесконечное будущее, пространства сладости – ты знаешь, словно ты тащишь огромную сеть, а вместе с ней приходит множество вещей? Тянешь большую сеть и становишься маленьким, очень маленьким, всё отступает, становится далёким, очень приятным. Затем, вдруг, не остаётся ничего, кроме крика птиц в отдалении. Это всё, что есть. Крик птиц…. Больше нет Эрика, нет Балу, нет ничего, всё неопределённо, смешанно – но этот птичий крик, о! это так несомненно, так истинно, настолько там… Ты знаешь,крик гусака в тумане, этот зов издалека, издалека… И тогда всё настолько полно, о! это растворяет всё.
Он раскинул свои руки по кровати.
– Это как открывающаяся дверь… Снежная дверь. Спокойная, спокойная. И ты проходишь сквозь неё.
Я потрепал его по голове.
– Не беспокойся, Нил, с тобой всё в порядке, всё в порядке. Все узлы развязаны. Завтра мы уедем.
Я вышел. Я пошёл искать водителя, чтобы договориться об отъезде:
– Только ни слова доктору.
Затем я отправился к роднику позади бунгало, я хотел облиться водой. Моя голова пылала.
Солнце уже встало, бурундучки гонялись друг за другом между камнями. Всё было таким спокойным, это было похоже на конец долгого путешествия. О! "всё хорошо", Бьёрн в порядке, на самом деле всё всегда в порядке! Но мы видим только часть истории, фрагмент мелодии, отрывок из фильма, поэтому всегда всё плохо! И возможно, я был прав, привезя Бьёрна сюда? Возможно, я ничего и не делал, а только следовал маленькому импульсу, руководящему всем?... Когда я оглядываюсь назад, то это похоже на огромное соучастие, на детальную организацию, которая использует даже отсутствие нашей расположенности, нашу добрую-злую волю, как будто всё одинаково, одинаково хорошо для цели – постоянно приближаясь; невозмутимый золотой меридиан, который не теряя ни секунды ведёт к маленькой двери, без лишней пыли, без бесполезного страдания. В тот вечер я спрашивал и спрашивал, не мог ли этот маленький импульс – эти неожиданно появившиеся неизвестно откуда пилигримы со своим японским госпиталем, эти случайные встречи, эти дорожные повороты – быть обусловлен определённым внутренним состоянием, определённой чистотой, внутренней тональностью, которая заставила тебя уловить этот вид вибрации, а не другой, эту жёлтую, красную или голубую частоту, и возможно, картина могла бы быть бесконечно разнообразной постоянно: встречи, обстоятельства, несчастные случаи, бесконечные колебания и тем не менее, это всегда одна и та же картина, одни и те же события только окрашенные так или иначе: Ниша или Батха, белый остров, красный остров или этот цементный остров посреди латерита.14 Иногда я чувствую – я ощущал в жизни – что я свидетель карикатуры чего-то, что могло бы быть другим и что, тем не менее, всегда является той же самой вещью, но искажённой, с гримасой вместо улыбки. И возможно, мы наблюдаем фантастическое, волшебное шоу, разворачивающее одну и ту же нерушимую историю: то зелёная крепость, то звёздный дождь, то трагедия, то песня. И когда открывается белая дверь – это грандиозная вечная картина. Затем, здесь или там, одетые в мудрость или стыд, в глупость или добродетель, в жёлтое или красное, мы вечно находимся в широкой улыбке, даже если звёзды упадут с небес.…
Я собирался вылить на голову последний тазик воды, когда услышал доносящиеся из деревни крики. Я остановился, во мне что-то застыло. Но это происходило в деревне, Бьёрн не мог находиться в деревне! Меня охватило ужасное беспокойство. Я оделся и побежал к воротам. В конце улице собралась толпа. Я кинулся к толпе и взглядом проследил за людьми. Взглянул… и окаменел. Бьёрн стоял там, на террасе торговца зерном, абсолютно голый, угрожая толпе кирпичом.
Затем я увидел подкрадывающегося к нему доктора Шимизу с разведёнными в стороны руками; я закричал: Бьёрн! Бьёрн!... Доктор Шимизу одним прыжком оказался рядом с ним и вцепился в него мёртвой хваткой. Бьёрн сражался как бешеный. Затем он упал. Двумя минутами спустя, доктор Шимизу шёл по улицес неподвижным Бьёрном на руках. Подошёл доктор Езаки. Они отнесли его в комнату. Он был белый.
– Но что случилось, что? Ради небес, скажите!
Доктор Шимизу лил воду на лицо Бьёрна.
– Не знаю.
Бьёрн открыл глаза. Он осмотрелся вокруг как загнанное животное, а затем остановил свой взгляд на мне. О! этот взгляд, никогда в своей жизни я не забуду этого сумасшедшего упрёка, он как будто говорил мне:" Ты! Ты!". Затем он отвернулся к стене и закрыл глаза.
Я больше никогда не увижу его глаз.
Доктор Езаки с сигаретой в зубах молча ждал снаружи. Он хладнокровно наблюдал за всем этим; я хотел задушить его:
– Но, милостивый Бог, что случилось? Вы будете говорить или нет?
Он выпустил сигаретный дым.
– Я увидел как ваш брат выходит на улицу. На минуту он остановился перед воротами и поглядел на табличку. Тогда я сказал доктору Шимизу пойти и помочь ему; он еле стоял на ногах. Когда он увидел доктора Шимизу, он убежал. Остальное вы видели.
Я долгое время провёл возле Бьёрна, обмахивая его. Была ночь. Комната была полна москитов; ни ветерка, мы задыхались. Я говорил с ним; я говорил что попало, всё что приходило мне в голову, я знал, что он не спал, я знал, что он меня слышит. Он не говорил и не двигался. Только время от времени на его щеке незаметно сокращалась ямочка, будто говоря мне: ты предал меня, ты предал меня.… Я смотрел на эту ямочку несколько часов. Я держал его за руку, вытирал ему лоб – не двигалось ничего, кроме этой ямки: ты предал меня, ты предал меня.… Измотанный, я пошёл и лёг в соседней комнате. Была глубокая ночь. Завтра на заре я вытащу его отсюда любым способом! Как глуп я был, как глуп…. Спал я тяжело.
Когда на следующий день я проснулся, солнце уже стояло над тамариндовым деревом. Я бросился к комнате Бьёрна. Он, скрючившись, лежал на земле, упёршись головой в прутья решётки. Дверь была закрыта. Я завопил, крича на проклятых докторов:
– Зачем вы закрыли двери, о Боже, зачем! Зачем?
– Дикие животные, понимаете, здесь дикие животные.
Я поднял Бьёрна. На его плечах были видны синяки. Должно быть, он бился об дверь.
Он был мёртв.
Мы положили его на погребальный костёр головой на север, как будто он возвращался в свою страну. Там были только чандал15 и я, и рядом плещущеесянад кораллами море. Бьёрн не вернулся бы на тот остров, он не вернулся бы в ту лагуну; я унёс его настолько далеко, насколько смог, я просил, я умолял рыбаков взять его на другую сторону – не согласился никто. Путешествие подошло к концу здесь, на этом пляже, возле небольшого маяка, обозначающего вход на остров. На якоре стояло судно; Aalesund и Laurelbank, возможно, стояли на якоре на том же самом месте, и так же кричали рыбаки. В небе кружил тёмно-жёлтый орёл. Чандал положил Бьёрна на ветви казуарина; он был полностью завёрнут в белое и казался спящим; я стоял рядом с ним. Но в действительности я не знал, был ли это я, и где я находился; я не чувствовал печали, не чувствовал ничего, я был под анестезией. Я смотрел на Бьерна. Я смотрел на всё, и это было как сон. Сначала мы положили его на песок; я нагнулся и одел на его шею гирлянду из жасмина – это было ужасно, я думал, что всё во мне вот-вот рухнет. И затем, вдруг, я ушёл; я увидел его тело на песке, я увидел свои руки на его груди, гирлянду, пляж, лодку, я увидел всё: маяк, тёмно-жёлтого орла, нас обоих, крошечных и белых на песке. Я был далеко на другой стороне. Это был другой мир. Это был другой взгляд. Это не было даже больше Бьёрном и мной, не было ни его смертью, ни в особенности, чьей-то; это было нечто происходящее – феномен, вечный ритуал – нечто, что я видел, переживал бесчисленное количество раз: здесь, там, на одной стороне или на другой, он или я – я больше не знаю – в белом, всегда в белом; кружащий над головой орёл, маленький маяк, корабль, стоящий на якоре и словно собирающийся уйти или вернуться. Это было всегда одно и то же, бесконечно одно и то же. Это была своего рода священная катастрофа, как будто входишь в наводнение или гром, или в развалины Тебеса; больше не было меня кричащего, не было смерти, не было жизни, не было ничего в особенности; были тысячи и тысячи "я" входящих и покидающих тело; происходил великий ритуал, бесконечный возврат вещей, подобный возврату птиц или звёзд, это было простым как истина, это было беспечальным как истина: так было с начала времён.
Затем всё растворилось. Тело находилось внизу, а я наверху, словно поднявшись в просторы света. Моё дыхание замерло. Я больше не знал на какой стороне находился, и кто уходил, он или я. Это была пелена лучащегося света, мягкого, бесконечно мягкого, в которую погружаешься всё глубже и глубже, словно в снег, она была молчаливой, бесконечной, безграничной: находящееся наверху море мягкого снега, словно разбухшего от вибрирующего света, движущегося, искрящегося, словно бесчисленные хлопья светящейся нежности медленно парили вокруг в бесконечной лёгкости – кружение звёзд в безграничном мире и молчании – и каждая пушинка была подобна живому существу, каждая вспышка кружащемуся тысячелетию. Тынаходился там вечно; мог жить там вечно; молчание и мир были подобны вдыхаемому воздуху, свет был подобен пульсации абсолютной жизни; там ты мог продолжать идти вечно, не зная усталости от существования, без апатии, не чувствуя недостатка ни в чём, и глаза могли отдыхать всегда в неизменном видении: невыразимое блаженство существа без какой-либо тени.
Внезапно он дёрнул меня. Я услышал крик рыбака. Развёртывание звука и цвета, и затем, резко ударивший жёсткий и грубый свет; в какой-то момент я почувствовал удушье, будто я тонул – но где тогда находилась смерть, на какой стороне?... Я увидел Бьёрна на погребальном костре и чандала, вручающего мне горящую головёшку. Я не понимал ничего из происходящего.
Я взял огонь.
Он сделал знак. Я швырнул головню.
Всё сразу вспыхнуло: колючий хворост, белый шарф, ветки казуарина; я увидел пятно распространяющееся по дхоти, подобно растущему чёрному цветку. Я увидел его голые ноги. Жар костра. Я отпрыгнул назад…. Всё обрушилось на меня: эта смерть, чандал с голым торсом, его бамбуковый шест, ведро воды, погребальный костёр, Бьёрн, растрескавшийся осколок окаменевших кораллов среди песка, затем этот небольшой маяк, грузовое судно, крик рыбака, море цвета индиго которое пришло поглотить пески, будто собираясь унести Бьёрна прочь в огненной лодке. Это была смерть со всех сторон, ничего кроме смерти, ни одного живого света! И сокрушающая печаль – я. Я тот, кто привёл Бьёрна сюда, я тот, кто притащил его в этот госпиталь, я тот, кто помешал ему уплыть на "Aalesund"e, я….
"Я" означало смерть.
Ты посмотрел на себя, и началась смерть. Ты смотришь на себя, и всё становится жалким, несчастным, полным лжи; никогда у меня больше не было ни одной верной мысли с тех пор, как я начал смотреть на себя, на себя и на свою судьбу. Я делал неправильно всё, я всё уничтожил. Смерть в действительности не являлась фактом умирания, это только гибельный взгляд. Ты смотришь на себя и всё становиться чёрным, даже Ниша начинает встречаться у тебя на пути и неизвестно откуда появляются эти дьявольские пилигримы; ты входишь в несчастную историю, переходишь в карикатуру, и это умирает, умирает, это может только умирать, потому что в этом нет никакой истины. И тем не менее, это всегда одна и та же история, но видимая с ошибочной стороны. О! иногда мне кажется, что мы видим неверно весь мир, просто неправильно, и что вся эта картина могла бы превратиться в ослепительный свет, смерть превратилась бы в туман из сновидения, если бы только у нас был истинный взгляд. Бьёрн, мой брат, я клянусь, что ты вернёшься, мы оба вернёмся, мы оба родимся однажды с глазами света и мир будет нашим видением красоты.
Я сидел в песке возле маяка. Чандал своим шестом помешивал костёр. Я больше не знал куда идти и что делать, я потерял своего брата. Я находился за тысячи километров – от чего, я не могу даже этого сказать, у меня больше не было никакой страны. Я был на другом конце, и это всё. И затем, там было стоящее на якоре судно – всегда есть стоящее на якоре судно. Я находился в нулевой точке – ничего впереди меня, ничего позади. Кажется, этот момент возвращается в моей жизни каждый раз, как будто я должен снова и снова проходить через одну и ту же точку, одну и ту же, всегда одну и ту же, но каждый раз более болезненную, более острую – кажется, что тратишь собственную жизнь кружась вокруг определённой точки, и если бы ты действительно знал её, ты смог бы решить эту проблему и взять судьбу за горло. Я точно знаю в какое мгновение коснулся этой точки впервые, моей точки – и возможно она одна и та же для всех нас, но другого цвета. Это было у окна маленькой комнатки, окна которой смотрели на море: небольшое треугольное окошко с ветвями кипариса перед ним, и паруса, летящие по морю, и я…. Я не мчался по морю, я смотрел. И я увидел нечто – о! не фантастическое видение – нечто, что приходит с огромной силой, почти с болью, и что похоже на конденсацию силы в картине – огромная паучья сеть, светящаяся, переливающаяся, и я, висящий в нитях по центру. Такие прекрасные разноцветные нити между ветвей кипариса. И все эти нити были миром вещей, который не был мной: это были мои книги, мой отец, моя мать, моя лодка, география и законы; ничего от меня, ничего моего, ни одной секунды…. Я был тем, что висело в центре нитей. А если бы я перерезал эти нити?... Что бы осталось? С тех пор я всегда пытался решить только этот вопрос. И всё случалось так, будто судьба меня периодически ставила лицом к лицу с моим вопросом и делала очень просто – перерезала все нити. И мне кажется, что ответ может быть получен только тогда, когда будет перерезана последняя нить. Это как в момент смерти – всё или ничего, невыносимое ничего, из которого иногда появляется нечто очень чистое и очень таинственное, словно новое рождение.
Я ещё не знал тогда, что когда достигаешь этой точки, происходит такое поглощение сил, что обстоятельства обязаны измениться – и они изменяются именно в тот момент, когда ты их видишь, в тот самый момент. О! нужно внимательно смотреть.
Я смотрел на костёр.
Я смотрел на потного чандала, вылившего себе на голову ведро воды, на тёмно-жёлтого орла, кружащего наверху.
Это было похоже на волну страдания перекатывающуюся через меня, и я сражался с моей болью, с Бьёрном, всплывающим повсюду со своими золотыми локонами, со своим приглушённым голосом: "Сила, у нас должна быть сила для наших братьев…. Что если я сошёл с ума?... Совсем чёрный, маленький Бьёрн, абсолютно чёрный!..". А чандал тыкал и тыкал своим шестом, как будто это было лишь горящее дерево. "Огромная сеть, которую тащишь…. Крик птицы, это всё что осталось…. Нил, мы новая раса искателей приключений!..". И теперь только эта маленькая горстка пепла! Бьёрн был лишь горсточкой пепла. Я сражался со своей печалью и больше не хотел любить, никогда, больше никаких привязанностей, никаких уз – свобода, свобода. Это было подобно видению моря, я погружался в эту волну и снова появлялся на поверхности, я входил в "я" страдания и снова выходил, и когда я выходил, было так же, как и незадолго до этого, ощущалась вечность и сладость, великие, широкие просторы, покрытые вуалью сладости, бесконечное сострадание, которое склонилось и смотрит… смотрит. И затем это был снова я: удушье, смерть, трагедия, о! трагедия не очень большая, а та которую я способен вынести; трагедия человека, трагедия одного дня, лицом к лицу с одиночеством и смертью – маленькая горстка пепла. Но наверху не было никакой трагедии, была невозможность трагедий любого рода: этого не могло быть, этого не существовало. Два взгляда, два ритма. Я ухожу, я прихожу…. И вдруг, я освободился, я перешёл наверх.
И я увидел нечто, я купался в этом нечто, я был захвачен чудом.
Грандиозная невыразимая Гармония – всё имело своё место, вечно – настолько сказочно компактная Архитектура в свете; ничего кроме света – картина из живого света из которой нельзя удалить ничего, ни атома, ни так называемой тени, ни малейшего фрагмента существования, без того, чтобы не рухнуло всё. Всё было там, вечно, с самого первого мгновения, когда огромная туманность взорвалась подобно огненному цветку; каждая точка в мире, каждая частица пространства, каждый удар сердца были вплетены в один и тот же свет; всё держалось вместе неразрывно, без бреши, без пробела, без какой-либо неточности где-либо; Тотальность существования несомая по бесконечной белой траектории, связывающей эту минуту, этот секундный абсурд, эту острую и изолированную бессмысленность с бесконечностью других точек впереди, позади и с другими траекториями, бесчисленными траекториями по отношению к которым цель находится не впереди и не далеко – цель была повсюду! В каждом моменте была цель, окончательная цель, в каждой точке пространства, в каждой секунде, без расщепления будущего из-за надежды, без ломки прошлого из-за сожалений; это было то и всё время то, абсолютно то, в каждую секунду – непогрешимый ритуал с миллионами фигурантов, мириады нерушимых орбит, снова и снова проходящих через вечные координаты, единое неотделимое движение, связывающее эту точку боли, этот фрагмент я, этот трепет веков с пробежкой бурундучка и ветром муссонов, с песней ребёнка на маленьком белом пляже, с бесчисленными песнями, с бесконечным количеством точек боли или радости, смешавшихся вместе, освещённых вместе, образовавших великую светящуюся процессию, огромное снежное платье, сотканное из мириадов нитей и подобное величественной, уникальной Личности, движущейся чрез вечные лазурные поля.
Это был церемониал миров – абсолютный, безошибочный, происходящий ради собственной радости.
А внизу, далеко внизу, находилось нечто, что было мной, что упрямо отказывалось отрицать трагедию – как будто она была "жизнью", настоящей жизнью – что должно было предавать жизнь. Нечто, что хотело страдать.
Я заплатил чандалу, заплатил за дрова. Солнце садилось. Птичий клин летел на юг. В красном бумажнике Бьёрна осталось ровно три рупии. Его путешествие было хорошо рассчитано.
Теперь я был один, и передо мной не было ничего. Я достиг конца цикла.
На заре я ждал её возле маленького святилища, места нашей встречи. Море было спокойно как озеро, дюны плыли во тьме. Но в моём сердце не было мира; я строил планы, хотел, не хотел; меня больше не нёс поток, я должен был что-то "делать". Фактически всё началось в тот день, когда я нанёс тилак ей на лоб, я как будто коснулся крошечной пружины, которая изменила весь курс событий, и мне интересно, не являются ли эти незначительные вещи – которые, кажется, приводят к несоизмеримым последствиям – следами прошлого, о которые спотыкаешься по небрежности и которые приводят в движение всю забытую историю, как случайный камень приводит к крушению Эль Амарны. Но мы не верим в знаки, мы не верим в затерянные руины наших личных Египтов и мы ходим туда-сюда, подобно застигнутым врасплох марионеткам. И я тоже шёл не зная куда, я хотел "делать" что-то, но что? Я хотел "сделать" и для Бьёрна тоже, я "спас" его в том японском госпитале, я "освободил" его от Тантрика, и каждый раз окольными путями я двигался в ловушку. О! мы на самом деле марионетки – что ещё я собираюсь делать?... Не остаться ли мне в этой деревушке просить подаяние, идя от дома к дому?... Или жениться на девушке похожей на Батху и стать скульптором как Бхаскар-Натх?... А затем нарожать множество маленьких Нилов, совсем белых, которые начнут всё заново. Ах! нет.
И это "нет" было непреодолимым как камень; я снова видел лес деревьев Гул Мохур и себя, бегущего как преследуемое животное; хлестал дождь, песокжалил ноги, я видел ковёр из красных цветов: свобода, свобода, Laurelbank, и никакой чепухи!... И не имеет значения какие планы я строил или какими окольными путями шёл, я всегда прибывал к одной и той же твёрдой и безжалостной точке, которая, казалось, одновременно кричала и да и нет, свобода, свобода…. Словно самая чистая сила и самый неумолимый враг скрыты в одном и том же ящике. Я никогда не перестану удивляться этому тотальному противоречию: когда ты касаешься высочайшего пароля, дьявол немедленно поднимает свою голову, словно наш самый могущественный идеал скрывает также и самого могущественного нашего врага. Это – узел сопротивления, союз двух. А иногда всё уступает, тебя несёт поток, больше нигде нет никакой жёсткости, это другая сила – сила, которая не пробуждает свою противоположность. Тогда всё начинается на более высоком уровне. И это всегда одно и то же, во всех формах, позади всех лиц, во всех существах, одно и то же маленькое упрямство, возвращающееся снова и снова, всё более могущественное и всё более липкое от цикла к циклу, как будто оно унаследовало всю силу прошлых истин. Возможно, это было остатком циклов, своего рода белым шлаком, поскольку оно не мрачное, не тёмное, напротив, это точка интенсивного света, но она твёрдая. Высочайшая жёсткость добра. Возможно судьба, это лишь момент растворения этого шлака? И на восходе, на изумрудной заре, я вспоминал историю Батхи: её высочайшего бога, забывшего о своём богатстве и отправившегося просить подаяние по домам, благословляя и богов и дьяволов одинаково!
Она пришла под звуки раковин и гонгов. Она была так стройна в своём платье цвета граната на этом обширном пляже; она двигалась медленно, степенно как жрица, сжимаяв руках поднос для приношений. Моё сердце подпрыгнуло, я бросился к ней; всё было выметено прочь и стало чистым и спокойным как этот пляж. Она, не говоря ни слова, просто смотрела на меня. На какое-то мгновение мне показалось, что я нахожусь перед Мохини с её подносом для приношений: тот же неподвижный взгляд, и розовая керамика вокруг. Затем она поднялась по ступенькам маленького святилища и исчезла. Мне хотелось последовать за ней, быть рядом с ней, зажечь благовония вместе с ней, я не знаю, делать всё, что делает она, войти в её мир; тем утром всё было таким чистым: еле слышный звук раковин отдавался в дюнах, пение разносилось над пляжем подобно огромной бронзовой волне; мне тоже захотелось преподнести несколько цветов, сделать жест, любой жест, влиться в ритуал, позволить унести себя этой великой волне, найти снова нить – простое поклонение, без причины, словно дыхание.
Я закрыл глаза, чтобы снова её найти; я знал как… она научила меня; достаточно было немного наклониться вперёд, в молчании, как склоняешься над рекой, и мягко влиться в неё. Я попробовал… и натолкнулся на Бьёрна: он был там,указываяна нечто, что ужаснуло меня, у него были измученные глаза; я оттолкнул его в сторону…. Я упал на Мохини. Она стояла на скале ничего не говоря и смотрела вперёд, её глаза были огромны и пусты. Я оттолкнул в сторону и её. И я не мог найти Батху, всё было затуманено этими призраками. Неожиданно передо мной выпрыгнул Саньясин с посохом в руках, раскрыв руки крестом он пытался загородить мне дорогу.… Здесь был пробел. Я забыл. И каждый раз это было похоже на окутывающую меня волну, липкий мир, из которого я должен был вытащить себя, как будто каждое существо представляло собой особую тюрьму, более или менее тёмную актинию, глотающую меня; я продвигался к Батхе будто по джунглям с мачете.
Затем всё стало очень спокойным; я начал нисходить, погружаться во что-то очень сладкое и мягкое, словно собирался перейти в другое, более глубокое пространство. И это не были пути с которыми я был знаком, это не были огромные, окрашенные в голубое просторы, где встречаешь целый мир, это было более близким, другого цвета, другого качества не поддающегося определению; и это не было также "тем", безграничным и белым, озарённым, где всё свободно, где больше нет вопросов, нет больше людей. Это было нечто другое, другая степень "того", всё окутывающая и тёплая. Оно начало приобретать бледно-розовый оттенок, о! оно было настолько ровным, – и Батха вела меня мягко, я почти мог чувствовать её прохладную руку; это было похоже на скольжение в источник нежности, я был на грани чего-то.… И затем, внезапно, подобно пламени, выпрыгнул Саньясин, схватил меня за руку и вытащил наверх.
Я открыл глаза. Пляж был подобен стремительному потоку света. На юго-востоке виднелась кавалькада тёмных облаков.
Если бы я только смог присоединиться к Батхе в тот момент, если бы я только смог следовать той едва заметной тропинкой, которую она хотела мне показать, то вероятно не случилось бы ничего из того, что произошло позже…. Я знаю, что мои слова кажутся загадочными, но я шаг за шагом вхожу в чудесный лес и каждый раз касаюсь тайны немного больше – слабого мерцания тайны. В то утро я почти коснулся тайны, закона, который мог бы полностью изменить курс человеческой жизни, если бы только мы смогли его понять – двадцать лет мне потребовалось, чтобы понять – каторжные работы, дикий лес и отчаяние. Но я так глубоко опускался в человеческие несчастья, что этот свет был дан мне однажды как милость, чистая милость, и я видел это: все внешние дороги были дублированы дорогами внутренними, и все препятствия, темнота, несчастные случаи, которые мы не смогли преодолеть на внутренних дорогах, возвращаются к нам на дорогах внешних, но дорогах бесконечно более жёстких, долгих, безжалостных, потому что они проглатывают целую жизнь ради одного единственного опыта, который заставит нас сказать "ах!" – это всё. Крошечное ах! – удивление. Фактически, мы являемся образами драмы поставленной внутри, и одна единственная победа на невидимых дорогах может выиграть целую жизнь или даже несколько.
И возможно, на внутренних дорогах находится не один уровень образов, а несколько, входящих друг в друга подобно серии концентрических окружностей, на дорогах, которые становятся всё длиннее и длиннее, труднее и труднее, всё темнее и темнее, по мере того как отдаляешься от центра; и каждый раз ты можешь перейти на более внутренний круг, всё более и более верный, более истинный и чистый образ вечной многоступенчатой драмы, ты получаешь силу не только жить и видеть лучше, но и модифицировать законы более внешних ступеней и обновлять всю жизнь в соответствии с новым видением – поскольку видеть более истинно означает жить более истинно – до того дня, когда достигнув, возможно, вечного центра, мы сможем осветить этот мир божественным взглядом и сделать наиболее внешний мир некарикатурным образом вечной Радости, давшей ему начало.
И для того, чтобы преодолеть этот небольшой отрезок пути по которому я не пошёл в то утро, мне потребовались годы и великая агония.
– О! Батха, вот…
– An mona! An mona!
Она тряхнула юбкой, сделала пируэт и резко остановилась со взрывом смеха. Затем, заботливо поправив юбку, она облокотилась на колонну перистиля.
– Ты не сердишься?
– Сержусь?
Она широко открыла глаза; у этого ребёнка были такие огромные глаза. Ей была присуща древность существ, которые живут в своей душе, и их улыбка.
– Ты что думаешь, что я сержусь на саму себя?
Она посмотрела на меня, я вздрогнул – я вздрагивал каждый раз – как будто я испугался.
– Бьёрн мёртв.
– Да.
Итак, она знала.
– Балу болеет со вчерашнего дня. У него жар; он бредил всю ночь, он кричал…
– Что?
Какой-то момент она колебалась. Она была серьёзна.
– Он хотел открыть дверь. Была дверь, которую нужно было открыть. Он искал свою саблю для того, чтобы открыть дверь. Он не смог найти саблю и поэтому заплакал.
– И затем?
– Ничего.
– Нет, скажи.
Она тряхнула головой. Из неё больше ничего нельзя было выудить.
– Я был рядом, Батха, и я даже не знал, что его дверь была закрыта…. О, Батха, ты знаешь почему он ушёл? Обычно он простирался пред солнцем – "как прекрасна жизнь!...". Я больше не знаю, Батха, я больше ничего не понимаю.
Она наклонилась ко мне.
– Чего ты больше не понимаешь?
– Ничего, я не знаю, что делать.
– Но ты со мной, поэтому…
Она указала на пляж: нужно только играть, это так просто.
– Я больше не знаю, Батха. Иногда мне кажется, что я понимаю, всё широко открыто, а затем, я открываю глаза и больше ничего не понимаю, я ударяюсь обо всё, делаю ошибки…. Батха, в чём секрет?, есть что-то, чего я не понимаю, я нашёл только половину тайны. Батха, я совершил ошибку, что-то упущено!
Она смотрела на меня с такой интенсивностью: я не знаю, что она поняла, но Батха всегда понимала, она не ошибалась никогда.
– Ты завтракал этим утром?
Я был захвачен врасплох.
– Да… нет.
– А! Видишь, да и затем нет. Но ты должен знать: ты заболеешь, если будешь так продолжать.
Она перепрыгнула на другую тему.
– Завтра птицы прилетают в лагуну. Птицы издалека, безошибочно, оттуда прилетают в лагуну, прилетают и вьют свои гнёзда в лагуне.
– Но я не птица.
– Ты тоже прилетел издалека, ну и что?
– Но…
– Птицы не говорят "но"…
– Но что я должен делать?
Она тяжело вздохнула.
– Но ты делаешь что-то! Что ты здесь делаешь, скажи мне?
– Мне самому интересно знать.
Она улыбнулась, и в её глазах была нежность:
– Ты пока не прибыл в лагуну. Воды лагуны сверкают. Возможно ты приехал для того, чтобы быть рождённым в этой лагуне!
– О Батха, ты говоришь чепуху.
Она протянула руку, указывая на тучи далеко на юго-востоке.
– А тучи, они тоже говорят чепуху?... Они позволяют упасть своим каплям… и вот, дождь….
Она склонила голову на колени.
Я не говорю "но"
Я падающая капля,
Я родник, который течёт…
Её коса коснулась земли – в это утро она была так прекрасна!
Я собираю капли дождя
Я двигаюсь вместе с ритмом
Я прислушиваюсь к звучанию внутри…
– Но посмотри, Батха…
И я пою, пока есть время.
– Всё это очень хорошо, но нельзя ожидать, что проведёшь всю жизнь вот так, на пляже, глядя на облака! Я уже не ребёнок!
– Нет?... Нельзя? Как ты глуп! Ты не можешь оставаться "вот так", ты путешествуешь. Ты хотя бы знаешь, как путешествовать?... Я знаю некоторые страны, ты тоже знаешь некоторые страны, мы путешествуем вместе.
Неожиданно она подняла голову.
– Всегда вместе, всегда вместе. Вместе здесь, там и во всех мирах!
Она сказала это с такой силой, глядя мне прямо в глаза, как будто бросала мне вызов. Затем она рассмеялась.
– Ты мистер Совсем-Ничто, поэтому, что ты можешь сделать!
И она запела прекрасную песню. Мне хотелось повторить каждое слово этой песни, она была такой простой, такой прозрачной, своего рода текущая очевидность. И всех моих вопросов больше не существовало.
Через дюны отсюда
Через дюны оттуда
Наши следы идут вместе
Наши острова – путешественники
Потом ветер
Над великими песками мира
Унесёт мою песню прочь
Унесёт мои образы прочь
Но я вечна.
Я ухожу, однако я остаюсь
С другими глазами
С другими лицами
И я смотрю
На острова там
На острова здесь
На розовую каури на маленьком белом пляже
На прелестную волну, текущую из жизни в жизнь,
На эту прекрасную, никогда не заканчивающуюся историю.
С Батхой всё было таким простым, почти вечным. Нечего было делать, нечего искать! Оно было здесь, и всё было найдено для нас. Мы были двумя детьми на ступенях этого маленького храма, и мы также шли вверху, по пескам света, по острову, который никогда не умирает, и это было так, всегда так, бесконечно так, без рассуждений, без причины, без вечного несчастного случая как в игре. И возможно, было бы достаточно позволить образу сверху перетечь в образ находящийся внизу. Тогда каждый жест стал бы верным и жизнь забила бы словно фонтан.
– Батха, иногда у меня ощущение, что жизнь идёт далеко, далеко позади, под звуки раковин и гонгов, подобно твоей песне, и ты всегда был, всегда, и ты всегда будешь; что жизнь также идёт далеко-далеко впереди, что мы всегда будем, в других телах – телах света, меняющихся и красочных телах, и всегда всё более и более прекрасных, – и что жизнь медленно приносит нам наши мечты, подобно этим птицам…. Но это далеко впереди. О Батха! Мы находимся в жалком состоянии.
– Почему жалком?
– В нас всё ещё слишком много отвратительных вещей.
Она вздрогнула.
– О Нил! Ты разрушаешь всё!
Она сказала это с таким душераздирающим выражением. И это был факт, что с этого самого момента всё пошло не так, как в тот день, когда я нанёс тилак ей на лоб.
– Ты призываешь эти отвратительные вещи.
– Нет, что ты! Я не призываю их, они здесь. Прошлой ночью…. У меня снова был ужасный сон. Я снова видел того человека у костра, ты знаешь его…. А затем, я бродил по лесу, я кого-то неистово искал…. Я не знаю, кто это был, но это была "она". Это возвращается снова и снова – кто-то, кого я отчаянно ищу, словно я потерял свою жизнь. Возможно, это память о прошлом?
– Ну а я вижу приятные вещи. Возможно это память о будущем!
Какое-то мгновение она выглядела удивлённой.
– Это была дорога к морю, длинная, длинная дорога, знаешь, когда встаёт луна, она создаёт на море дорожку, что-то вроде этого, почти розовую, и она двигалась как маленькая рыбка. Я чувствовала себя так хорошо, мне было так приятно! И ты тоже был там, но позади. Ты шёл очень медленно. И затем мы пришли в страну, которую я не знаю. С этого момента я больше ничего не помню, там было множество всего, но в какой-то момент мне показалось, что там было две дороги…
На какой-то момент она замерла, задрав свой носик.
– Влево она уходила очень далеко, там была гора оранжевого цвета. Дорога тоже была оранжевая. Я повернула направо, там был большой парк, очень зелёный, повсюду павлины, множество разноцветных павлинов: синие, белые, а один золотой, полностью золотой; я их показывала тебе и говорила: иди, иди, посмотри, как они прекрасны, они кричат "победа"! Но ты не слышал, ты выглядел занятым. Ах! да, там была зебра! Только одна полосатая зебра, а также огромная, погружённая в море скала…
Внезапно её лицо омрачилось.
– Нет, я видела и неприятное тоже.
– Что?
– Ничего.
– Скажи мне!
Это было бесполезно, она была упряма как мул.
– Но Батха, я должен что-то делать, ведь также, я не могу оставаться здесь всю оставшуюся жизнь, слушая песни, не так ли?
– Не можешь?
Какой-то момент она казалась сбитой с толку.
– Ты большой, – ты мог бы быть школьным учителем?
– Что?
Казалось она пришла в замешательство и почти запаниковала.
– Ты же не уезжаешь?
– Не будь глупенькой!
– Тогда чего ты хочешь?
– …
– Но что с тобой, Нил, вокруг тебя очень темно? В чём дело, что ты делал в этом госпитале? Что-то в тебе изменилось. Они навредили тебе?
– Конечно нет!
– Тогда почему я получила удар? В то утро я тоже получила удар, смотри.
Она немного приподняла свою юбку и показала мне лодыжку. Она нервно смотрела то влево, то вправо.
Над пляжем стоял горячий туман, воздух казался плотным от жары.
– Пошли, Нил, пойдём домой, надвигается муссон.
– Домой, куда? У меня нет дома.
Она ошеломлённо смотрела на меня.
– Что с тобой, Нил? Ты сын в этом доме, Аппа так сказал!
– Ты боишься дождя?
Мгновение она стояла неподвижно, сжав руки между коленями и будто пытаясь успокоить себя.
– Я не знаю, Нил…. Я очень люблю дождь, я танцую под дождём, но сегодня…. Я не знаю, мне неспокойно.
Затем она закричала:
– Нил, ты не уедешь?
– Батха, разве я не сказал нет?
– Пойдём, пошли домой.
Море было абсолютно гладким, словно лист свинца. На небе не было ни птицы.
– Я говорю тебе, пошли домой, а то будет слишком поздно…
– …
– Нил, ты больше не такой как прежде. Ты твёрдый, ты абсолютно закрытый, что-то окружает тебя.
– Почему? Потому что я не хочу быть школьным учителем?
Она побледнела так, будто я её ударил.
– О! Нил…
Затем она сдалась. Она больше не боролась. Онараскрыла свои руки, лежащие на коленях.
– Видишь – сказала она, мягко указывая на пляж – когда я звала тебя в моём сне, было светло, как здесь.
– В каком сне?
– Здесь, в первый день, когда ты вернулся из храма: ты становился всё меньше и меньше и песок сверкал как вода….
Она выглядела такой беззащитной, что мне стало стыдно. Я не мог понять, почему я так раздражён. Казалось, что повсюду всё ударялось друг о друга.
Затем над пляжем пронёсся порыв ветра, море стало свинцовым.
– Но в чём дело, Батха? Что я сделал, почему всё наталкивается друг на друга?
Она больше ничего не сказала, она просто посмотрела на меня, сжав руки между коленями, её взгляд погружался всё глубже и глубже в моё сердце – такой светящийся, такой чистый, непереносимо сладостный – и чем глубже он входил, тем более запутанным всё становилось внутри, как будто на самом дне находилось нечто, что отказывалось, что говорило нет – нет чему? Я не знаю. Это было я-не-хочу. Точка абсолютного сопротивления.
– Всё равно, ты же не хочешь чтобы я устроился здесь школьным учителем? И что тогда? Делать на пляже маленьких детей…
– О! Нил…
По её щекам катились слёзы. Я чувствовал себя глупо, я был похож на рассерженного зверя.
– Это не то, Нил, это не то… есть что-то другое…
Она говорила запинаясь, она была похожа на несчастную раненую птицу, ударившуюся о колонну.
– Я хочу быть свободным, ты понимаешь?
– Свободным? – не понимая бормотала она.
И в этом взгляде была такая грусть. Я почти сдался и уже был готов обнять и прижать её к сердцу. Секунду я колебался. А потом было слишком поздно. Я увидел как её глаза расширились, она стала бледной как покойник и глядела на что-то позади меня. Я повернулся.
– Эй, парень…
Он стоял с посохом в руках, лицом к дюнам, и был одет в одежду цвета пламени, его зубы сверкали так, будто он вновь был готов рассмеяться. И затем, эта красно-коричневая кожа, удаляющаяся в ослепляющем тумане.
– Нам пора в дорогу, время…
Он демонстративно поднял голову, затем повернулся спиной и пошёл в сторону дюн. Я встал как оловянный солдатик. На какое-то мгновение мои глаза остановились на маленьком бледном личике – она как в оцепенении смотрела на меня – на расширившихся глазах, на красном тилаке в центре лба. Всё пронеслось надо мной как буря; в ушах стоял голос Бхаскар-Натха: "Это как ты пожелаешь." Но чего я мог желать! Желать было нечего: уже всё пожелалось, всё было решено заранее. Я был пойман, увлечён силой гораздо более великой, чем моя собственная, спокойной, невозмутимой, которая катит всё подобно соломе и сбрасывает жизни пожимая плечами, как сбрасывают пальто. Он сказал "время" и это было время. Это было очевидным, и всё.
Я отправился через дюны за ним. Песок сверкал как море. Маленькие крабы бегали во всех направлениях. И вдруг я вскрикнул от боли. Я обернулся и увидел два пылающих от гнева глаза и бегущую через дюны Батху, придерживающую руками свою юбку. Она, как маленькая девочка, стала щипать мою руку до тех пор, пока она не покраснела.
Затем разразился муссон, гигантский, грохочущий, горячий как серная ванна.
Всё исчезло за пеленой.
Цикл третий. Путешествие в золоте ночи.
Мы шли дни и месяцы, под муссоном и солнцем, через красные, растрескавшиеся равнины, пересохшие реки, через знойные и голодные земли; стрекочущие и усеянные белыми цаплями рисовые поля сменялись рисовыми полями; мы пересекали зеленовато-жёлтые потоки, сердитые реки, затопленные джунгли, где болтали голубые цапли; спали в храмах, спали на дорогах, дежурили на освещённых луной берегах, где тявкали шакалы; мы шли и шли до тех пор, пока все дороги не стали похожи, а все дни не слились в один пыльный ритм; больше не было ни холода, ни голода, ни жары, ни сна, не было ни спешки, ни привязанностей, было нечто, что продолжалось бесконечно, безболезненно, подобно полёту розовых скворцов на закате солнца, или подобно молитвам Браминов, без взлётов и падений, бесконечно. Мы шли на север, постоянно на север, босые, в лохмотьях, никогда не задерживаясь на одном месте больше одной ночи, никогда не прося подаяния больше одного раза в одном и том же месте, и если первая дверь оказывалась закрытой, мы просто опять отправлялись в дорогу. Это был закон, простой закон. Он никогда ничего не говорил, и мне было нечего сказать; мы просто шли, возможно века, и мы пришли из ниоткуда, поскольку везде было одно и тоже; не было никакой цели впереди, никакой памяти позади, никаких ожиданий, никаких надежд, было лишь то, что продолжало двигаться, неизвестно почему и как. И если я останавливался на мгновение закрыв глаза, он жестоко толкал меня:
– Эй! парень, о чём ты думаешь!... Собирайся, пора в дорогу.
Иногда на меня накатывалась волна мятежа.
– Но что…
Тогда он брал пригоршню пыли с дороги и бросал мне в лицо со взрывом смеха:
– Ах ты негодник, ты хочешь есть пыль? Тогда ешь!
И я не знал, плакать мне или смеяться. Какое вообще это имело значение? Не было никакого смысла беспокоиться из-за этой шагающей старой рухляди; и искал ли я вообще что-то. И почему я размышлял, над чем? Чтобы придать себе больший вес, создать суету?... Затем всё исчезало в такой острой абсурдности, что даже нечто другое превращалось в пыль: это было ничем, идущим ни в чём, ищущим ничто, с небольшой частичкой чего-то, что ещё оставалось достаточно живым, чтобы чувствовать головокружение. Это был критический момент. Затем ушло и это; осталась лишь проходящая волна "я". И когда всё расширилось, расслабилось, Саньясин, как бы случайно, остановился на обочине и достал из пояса пригоршню зёрен:
– Вот, парень, ешь, это вкусно.
И он посмотрел на меня с такой нежностью, что мне захотелось плакать, потом я рассмеялся и схватился за его посох:
– Эй, саньясин! Нам пора в дорогу, время!
И мы, смеясь, вместе пошли вперёд. Всё пошло в противоположном направлении; всё было величественным, светлым, о! таким светлым; не было ни дня, ни ночи, ни завтра, ни вчера, не было времени, не было ничего, чему можно было удивиться – это смеялось, это шло вперёд, оно было чудесным образом ничем, которое, возможно, было чем-то, но не глядящим на самоё себя; оно текло подобно реке, двигалось вместе с ветром, оно было глупым как воробей или, возможно, мудрым как журавль на рисовом поле? И это знало обо всём мгновенно: о приближающемся дожде, о разговорах гусей, о вопросе прохожего, о змее под листьями; это был небольшой водопад, низвергающийся повсюду – это было простым и охватывающим себя повсюду. Но одна секунда размышления, один взгляд – и всё затуманивается; больше ничего не понимаешь, всё отрезано. Саньясин вновь остановился посреди дороги и положивруки на бёдраи надув щёки взглянул на меня:
– Ты осёл.
И это было правдой.
Проходили дни, недели, месяцы или годы. Затем эта лёгкость тоже ушла или, возможно, она всё ещё оставалась, но внизу, проявляя себя иногда во вспышках, которые заставляли меня и Саньясина сотрясаться от смеха. Это была великая пена жизни, универсальное искрение миллионов пузырьков, и можно было чудесным образом потеряться в них, как капля теряется в океане, как насекомое в лесу или сок в растении. Но что-то тянуло, звало… вперёд… выше… дальше… или это была просто усталость? Я столько прошёл по этим дорогам, столько раз плавился под этим солнцем, что иногда больше не знал, в этой жизни было это или в другой, в Каменном веке или в Бронзовом, год назад или только минуту; я шёл иногда даже во сне, и когда он внезапно выдёргивал меня – на этой стороне я был или на той? Я медленно погружался в великую беспечальную страну, где больше не было декораций, не было сезонов, не было меня, не было мысли; я следовал ритму своих шагов, которые следовали неизвестно какому ритму, и даже они больше не были моими шагами, это была каденция, которая проходила или текла сквозь меня; я шёл тропами этой огромной страны, раскрывшейся в конце всех дорог, когда тело и боль превратились в ритм молчания, когда молчание расширилось и стало зыбью, превратившейся в песню и ставшей миром, и несла маленькие тени вместе с камнями и колючками – где же тогда несчастье и печальный факт бытия "я", когда всё течёт в этой великой реке? Колючки есть только в человеческом сердце, а моё сердце так устало от всех этих дорог, что от него ничего не осталось или, возможно, оно билось повсюду, и в траве и в цикадах. Где же было это странное изобретение – "я"? Оно было широким, спокойным и безмерно сладким, похожим на сладость миров до человека или после него; это было похоже на грегорианское песнопение и было движимо великим Законом – великий церемониал без тени, без ряби, безграничный и бесстрастный, как будто мы мешали всему своими криками, слезами, как будто нужно перестать быть человеком для того, чтобы войти в великую суверенность мира и разделить империю покоя богов или маленькой белой цапли на рисовом поле. И иногда я чувствовал, что полностью исчезаю, у меня были моменты удушья и всё сжималось; крошечная жёсткость стучащаяся в саму себя – боль от бытия "я", шип, который ранит – и именно в тот момент, у меня было впечатление, что на другом конце нити находится Батха и тянет меня: An Mona, An Mona! И я вновь обнаруживал этот вопрос, мой вопрос, единственный вопрос который я оставил, как будто "я" было единственным в мире вопросом, единственным вопросительным знаком в ничейной стране непосредственного знания.
– Саньясин, скажи мне…
Его взгляд проник в мои глаза. Какое-то мгновение я должен был бороться, я чувствовал, что этот свет собирается растворить мой вопрос; я пожал плечами и снова отправился в дорогу. Но вдруг я увидел – увидел, как видят в момент смерти – всю картину: испачканный шарф Саньясина, капли пота между бусинами чёток на его шее, ветку фигового дерева над дорогой, пыль цвета охры на дороге спускающейся к реке. Если я не задам свой вопрос немедленно – это конец, я уйду, распадусь на составные части.
Эмоция поднималась во мне:
– На этот раз ты будешь говорить.
Я схватил его за шарф.
– Саньясин, ты слышишь, возможно я умру, мне всё равно, я не боюсь смерти, я лишь хочу знать. Я хочу знать, ты понимаешь. Знать зачем, зачем всё это? К чему все эти жизни, эти несчастья, эти дороги, это страдание, если всё это только для того, чтобы покончить со всем этим? Зачем? Зачем все эти годы, миллионы лет завоёвывать жизнь, чтобы потом выбросить её в конце? Вся эта работа, весь труд мысли, боль с которой мы строим себя, страдание от творения, если всё это только для того, чтобы в конце всё было уничтожено, скажи мне? Что это значит, что это даёт, скажи мне?
Он стоял передо мной как камень.
– Освобождение? Блаженство?
Затем я потерял самообладание. Я был похож на абсурдную, маленькую марионетку на обочине дороги, но вдруг, мир страдания обрушился на мои плечи, словно миллионы людей пришли, чтобы закричать из моего тела,. О! это не было метафизикой, это было абсолютной физикой.
– … твои небеса, они мне не нужны, я плюю им в лицо.
Я увидел как раздулись его щёки… Я не знал, хочет ли он рассмеяться или взорваться. Затем я погрузился в пылкую молитву, вырвавшуюся из глубин моего сердца:
– Если эта земля не имеет никакого значения – значения, ты понимаешь, на самой этой земле – если это лишь переход к Запредельному, уловка, чтобы избавится от этого, тогда какие небеса, скажи мне, какое блаженство искупит это страдание? Если для Земли нет небес, если у Земли нет никакого значения, тогда весь этот мир – сумасшествие, я не вижу никакой пользы от рая, пусть он остаётся наверху, я остаюсь с мертвецами!
Он спокойно смотрел на меня и судя по его искрящимся глазам, это его сильно забавляло. У меня стучало в висках, я чувствовал себя так, будто вот-вот рухну в пыль, широко открыв рот, и это был бы конец – но тем лучше!
– Не сейчас, – просто сказал он.
И продолжил свой путь. Затем, я собрал всю свою силу и схватил его за руку – если я не покончу с этим немедленно, я потерян.
– Но когда я буду там, не останется никакой личности!
– Ты боишься?
Я всё ещё видел эту реку, огромное зево, несущее песок под заходящим солнцем, эти воды, медленные и тяжёлые от грязи, пепла мертвецов и молитв живых. А вдали было море в тумане из золотой пыли; и больше не знаешь, было ли это тёмно-жёлтым потоком великой реки или ярко горящим зыбучим песком, или не отправилась ли эта земля в какое-то золотое путешествие – эта земля, земля….
– Боюсь чего? Ты мне скажешь? Мне больше нечего терять.
– За исключением себя.
На берегу были пучки травы, песок, баньяновые деревья; напротив находилась деревня с чуть розоватым минаретом. Позади нас затявкал шакал. Река текла беззвучно как лава. Саньясин стоял неподвижно, облокотившись на свой посох, его оранжевая одежда почти слилась с этим неистовым сиянием.
– За исключением себя…
Кого, "себя"?
Позади вновь затявкал шакал, это был долгий, истерический смех, катящийся по траве и вторящий самому себе повсюду. Затем молчание, время от времени прерываемое каким-то грохотом. Себя… кем было это "я", где было это "я"? Теперь оно стало ничем, даже не жизнью, даже не человеком – где этот человек? Была трава, звери, вода; "Я" приходило издалека подобно реке, несущей мир из грязи, боли и молитв для того, чтобы вскоре быть вышвырнутым в море и раствориться в ничто без всякого труда, в то время как шакал будет тявкать снова и снова. Это "я" катилось тысячелетия; оно было бесконечной древностью, тащившей в своём сердце несчастья, грязь и всевозможный позор – и несколько обрывков радости, настолько смешанных с болью, что они были неразличимы; оно продолжалось бесконечно, понимало всё, несло всё, о! чего оно не несло в своих водах? И на берегу находился некто, кто наблюдал, крошечное нечто, склонившееся над водой, которое ждёт будто оно ждало миллионы лет, с ледникового периода, с тех пор как приходили и уходили люди: под тявканье шакала, под шелест проносящегося в травах ветра, под плач всех, кто приходил и уходил вместе со своими печалями и забытыми историями. Я находился там всегда, на берегу этой великой реки, я был этим взглядом в конце, слабым дыханием всех дыханий, болью всех болей, неистовым вопросом в конце, о! у меня был этот взгляд тысячи раз, там, здесь, в конце жизни, простое маленькое дыхание, как будто всё было собрано вместе в одной единственной душе: несчастья и эпохи, лица и жесты, миллионы бесполезных жестов в последней молитве, которая не была даже и молитвой, а была просто криком в конце. Я жду, о! я жду момента истинной жизни, жизни живой, мира истины – не этой карикатуры на жизнь, обнесённой стеной, запечатанной, умирающей, не знающей ничего, которая не помнит ни откуда она пришла, ни куда идёт; не этой слепоты в теле, без знака, без ключа, за исключением снов и сказок, о! знать, быть бесконечно, жить бесконечно, иметь прямое восприятие, найти нить снова! Жить, любить, простираться повсюду, чувствовать повсюду, видеть повсюду настолько, насколько можно хотеть, насколько можно любить, без отделённости, без расстояний; петь, смеяться повсюду, во всём, что существует, во всём что живёт, во всём что пульсирует; умирать, перерождаться по собственной воле, хранить нить неразрывной и наполнить каждый момент всей тотальностью существования настолько полно, насколько полны все тысячелетия вместе взятые. Я жду, о! я жду часа истины, когда наша любовь, миллионы раз исчезавшая, сожжённая, утекавшая вниз по реке, могла бы любить вновь, любить вечно, когда миллионы наших жестов могли бы прикоснуться к живой славе, сотворённой ими во тьме, когда наши попираемые жизни смогли бы узнать радость, выкованную ими в невежестве, а наши потерянные дыхания запеть победную песнь божественного мира – и мы коснёмся небес своими руками, мы построим жизнь по образу нашей души и воплотим свет в теле. О! я жду, я жду часа "Чего-то Другого", я жду другого существования на этой земле.
– Мы отправляемся в путь.
– Послушай…
– Что ещё?
Я смотрел на него без злости, я находился в дыхании-истине, я находился в спокойной уверенности истины, накладывающей себя.
– Есть что-то ещё, Саньясин, я клянусь тебе, твоё растворение не конец.
Он резко остановился.
– Что ты знаешь, мой прекрасный друг, ты даже ещё не был рождён!
Затем он ткнул меня пальцем в грудь, как тогда, в поезде:
– Если ты хочешь ответа льва, ты должен стать подобным льву. Если ты хочешь ответа человеческого, очень хорошо, продолжай хныкать, страдать и умирать.
И он повернулся ко мне спиной. Затем он внезапно поменял своё решение и набросился на меня как ураган:
– Люди задают вопросы, которые не принадлежат их состоянию, поэтому они не получают ответов. Они получают только идеи. Ты должен изменить своё состояние, мистер Иностранец, ты должен стать как лев!
И он большими шагами пошёл к реке.
Он окликнул паромщика.
На другом берегу виднелся розоватый, со множеством павлинов минарет, баньяновый лес, золотистая, словно из сказки, деревенька и слышался крик муэдзинов. И как только я поставил ногу на другой берег, у меня появилось ощущение, что я переживаю чудесное приключение – о! для меня всё могло кончиться плохо или не кончиться вовсе, я мог потерять себя, найти, раствориться, какое это имело значение! Я находился в Приключении, в истинной истории, в живом вопросе, который задаёшь от жизни к жизни, который одинаков от жизни к жизни, истинное "почему" всех миллионов бесцельных шагов – я находился там, я держал нить, это было тем, для чего я родился: я держал эту уникальную нить, этот единственный пылающий вопрос, который сам подобен ответу, и я мог умирать тысячи раз, какое это имело значение! Я держал в руках единственную вещь стоящую нерушимо, неважно, жива она или мертва, узел истории, момент, который сплетает вместе все моменты. В действительности, нам не нужен ответ, нам нужно только дожить до критической точки некоего вопроса, преследующего нас.
– Ты готов? – внезапно спросил он прямо среди базара, в запахах шафрана и календулы, в то время как рядом ходили, хлопая крыльями, павлины.
Я смотрел на него, и всё казалось таким простым, таким естественным и настолько точно рассчитанным – почему я должен быть готов, и к чему? Всё было для меня готово, ежеминутно, даже павлины проходили мимо меня в нужное время. Это было чудесно и совершенно просто. Этот момент посреди базара был чудесен, он вибрировал неизвестно каким трепетом вечности, как будто нёс в своей сфере необъятность моментов, пришедших лишь для того, чтобы создать хлопанье крыльев у минарета. Чудо мира заключается не в том, чтобы видеть чудеса! Оно в том, чтобы нежданно воспринять то, что в действительности существует.
– Всё, что угодно – ответил я.
Его зубы сверкнули в широкой улыбке, он схватил гроздь бананов и бросил мне.
– Вот, ешь!
Затем он купил немного риса и два куска белой материи, позаимствовал медное ведро, и мы отправились к реке в баньяновом лесу.
Там, возле костра, сидели два саньясина. Казалось, они нас ждали. Один из них был очень стар, его волосы были заплетены в косу и скручены на макушке; другой был молодым, и медитировал. Саньясин наполнил ведро в реке. Песок сверкал как вода.
В тот вечер он взял кусочек оранжевой глины, растёр её на камне в порошок и покрасил им белую материю.
– Завтра ты получишь инициацию.
Когда я проснулся на следующий день, у меня было очень странное ощущение, как у человека, который только что пережил катаклизм памяти – одно из тех гигантских обрушений, которое захватывает наш сон, и взрывом динамита выбрасывает в другой слой существа. Я оказался в странном состоянии, в каком-то изумлении. Этот баньяновый лес был знаком и я был кем-то очень знакомым, но внезапно брошенным в другую историю, почти в другую эпоху, и я переживал нечто хорошо известное, но с нынешним телом, которое не очень хорошо понимало, хотя и позволяло вести себя, как ребёнка, которого заставили пройти через таинственный ритуал.
– Время.
Неожиданно он оказался передо мной, очень высокий и окутанный тенями. Я выпрямился. Моё тело лежало на песке, голова на корне баньяна; день ещё не наступил. Рядом, среди высокой травы, текла большая река, было слышно пение цикад. Утренние сумерки были великой песней цикад. Я смотрел на высокий силуэт перед собой, он был похож на старую-старую историю, повторяющую саму себя. Я поднял свой шарф и бессознательно двинулся к реке, но я знал всё это очень хорошо, всё это было предвидено. Там меня ждал человек.
– Садись. Сними одежду.
Я сделал как он сказал. Цикады на мгновение замолчали, а затем возобновили своё стрекотание, высокое и бесконечное, будто в ночи времён; мы были двумя крошечными мирками в бормотании миров, мы были меньше цикад, ниже травы – мы должны были не издавать ни звука, не беспокоить ничего.
Я больше не двигался.
Он вытащил свои причиндалы. Он был парикмахером.
– Держи голову прямо.
Я держал голову прямо и смотрел на огромную реку в нарождающейся заре. Лёгкий воздух пах андропогоном.16 Песок был прохладен, как ступни божества в сердце святилища. Он немного обрызгал мне голову и начал брить, отрезая небольшие клочки и держа голову вытянутой рукой. Вероятно в конце он собирался перерезать мне горло и предложить меня реке, аккуратного и чистого. Ощущалась такая сладость; больше нечего было хотеть или не хотеть, нечего бояться, нечего ожидать: это было там. Я находился в вечной реальности. Меня несли необъятные руки вместе с травами и цикадами; я был частью великого, поднимающего торжества. Это было сегодня или вчера, и всегда. Это было безбрежной, поющей Жертвой без трагедии, без страха, подобной простому акту любви, потому, что каждый должен был отдать то, чем он являлся, каждый должен был пропеть свою песню – ради ничего, ради всего, для этой реки, для этого нарождающегося дня, для исчезающих звёзд, для великого и таинственного, что бьётся в каждом из нас. Это было так, это было Законом, истинным движением мира – великим, возрастающим ритмом подношения – и мы делали не больше и ни меньше цикад, только мы этого не знали, мы утеряли этот ритуал и эту музыку, но это было там, это было тем же самым, и мы делали подношение бессознательно. О! я помню день, подобный этому, когда я шёл на жертву бессознательно, и возможно, перед этой жертвой было много других жертв из слёз и крови, и возможно, многие варварские жертвоприношения были необходимы для того, чтобы заново открыть эту песню, и когда она звучит, в жертве больше нет необходимости, возможно, даже нет больше необходимости умирать, потому что сама эта песня делает нас неуязвимой. Это было зимой, в одной из тех варварских стран, в местечке под названием Бухенвальд; мы прошли через ворота и вошли в покрытый белым кафелем и освещённый неоновым светом подвал, нас раздели и пронумеровали, осмотрели наши рты и удалили золотые зубы; мы были обнажены и готовы, выстроены плотными рядами в огромном, крытом белым кафелем туннеле. Группами мы проходили в огромный зал. Не было ни шёпота, ни крика. Был лишь треск электрических машинок для стрижки волос, свисавших с высокого свода, и подобия людей, проходящих парами под мертвенно-белым светом; они были вымыты струёй из шланга и побриты, они смотрели на клочья волос на полу, последние остатки их личности – маленькие седые или белокурые кучки – ошеломлённое молчание толпы теней, приносимых в жертву. Они прошли во вторые ворота, вошли в комнату с огромными химическими ваннами – ямами, покрытыми кафелем и наполненными креозотом; они оставили позади свою нечистоту, свои надежды, своё отчаяние, свои имена, свой возраст, свои жизни; они шли парами, в молчании, лишённые ненависти, страха и даже способности удивляться, под жгучими и ледяными брызгами, в ярком белом свете жуткой церемонии; они шли огромными, безукоризненно чистыми коридорами, без слов, без криков; затем, в конце, они внезапно попадали во двор, белый от снега: ослеплённые, с бритыми головами, одетые в мешковину и пронумерованные – ноль и пустота, подобные ничто на Земле, мёртвые или живые, без всякого отличия.
И затем в этом не-мире мира, когда всё пришло в оцепенение, что-то зажглось внутри: пламя, крик, интенсивность чистой жизни – чистой – абсолютной, необусловленной, равной лишь интенсивности стремительно надвигающейся смерти. И это было неуязвимо. Это было жизнью жизни, даже смерть жила этим! Огонь существования настолько повелительно могущественный, что заставлял вспыхивать вечность, словно архангел в ночи, как будто само сердце смерти имело лицо вечного света.
И это пело.
Моя голова была в его руках и всё снова начало следовать другому ритуалу – или, возможно, он всегда был тем же самым, но на этот раз намеренным: мы всегда проходим и проходим через одни и те же места, среди декораций из света и теней, из красоты и ужаса, через да и нет, под высокими кронами баньянов или подвалами осуждённых, и когда ты прибываешь в эту точку всё становиться одинаковым, нет больше никаких да, никаких нет, никого ужаса. Это было песней цикад. Падали вниз клочки волос, падали годы и годы, о! как этот человек меня освобождал… настолько просто: он сбривал и соскабливал старую гримасу, эту бесконечную древнюю привычку быть похожим на собственный портрет, как будто ты проходишь собственную жизнь, копируя фальшивый образ – и вдруг он стал неповторимым. Он был таким новым и он смотрел. Он смотрел словно ребёнок через другое окно на огромную текущую реку и траву полную цикад. И в то же самое время он был таким древним! Когда ты открываешь это окно, то словно склоняешься туда навечно, покоясь щекой на бесконечной нежности, и это было рекою всех рек, моментом всех моментов, цикадой миллионов жизней.
Затем, вдруг, пронзая лес огнём и рассыпая по реке маленькие золотые огоньки, встало солнце. Парикмахер распростёрся на песке. Я пошёл к реке. Я был лёгким и обнажённым, чистым как цикада; я бросил свою одежду на берег и пошёл дальше, будто поддерживаемый огромной рукой. Этим утром всё было таким знакомым, как сон становящийся явью, как фильм, внезапно застывший на одном единственном кадре, и мы говорим, о! это оно, я знаю, знаю!
Этим утром я знал всё.
На минарете запел муэдзин.
Я стоял как вкопанный на берегу реки, я больше не двигался. О! позади нас есть вечный образ и иногда он появляется. Есть глубокий крик, который иногда уносит нас прочь. Этим утром не было ничего кроме великого крика, который, казалось, приходил издалека, поглощал всё и всё наполнял. Он был похож на внезапно разверзшуюся пропасть, на дыру в памяти, на нечто зияющее: больше не было реки, не было "меня", не было никого; не было ничего кроме этого душераздирающего крика, чего-то, что звало, звало так, словно никогда не прекращало звать все эти века, во всех местах, во все времена, во всех страданиях и триумфах, под всеми человеческими кожами, чёрными и белыми; я всегда был этим одиноким криком и как будто замурованным заживо, чем-то, что не знает, не видит, а лишь взывает, о! взывает словно из глубин времени. И затем это рушится. Рушится всё: мои имена, мои формы, мои жизни и все жесты, миллионы жестов, лиц, воспоминаний, надежд, всё что ищешь и всё что хочешь – что ещё я мог хотеть? Я хотел этого миллионы лет! – этого и только этого, кричать это когда ты тонешь, когда ты любишь; тело и душа, этот одинокий крик, который наполняет всё, несёт всё, жизни, смерти, будущее, прошлое, который заставляет взрываться душу, рушиться барьеры, выметает всё – не остаётся ни следа, ничего, что можно было бы хотеть, ни одной истины, которую нужно было бы достичь – это, только это, кричать это когда ты дышишь, когда умираешь и когда живёшь, просто так, просто потому, что это кричит, кричит, потому что это то, это единственное, чем ты являешься, чистый крик существа. Гигантское белое опустошение.
Затем я распростёрся на песке. И я больше не знал где нахожусь, на востоке или на западе, на севере или на юге – Мекка была повсюду.
Я зашёл в реку. С пронзительным криком взлетели зелёные и синие птицы – воздух был похож на золотистую пудру. И я чувствовал, что есть нечто, что должно быть выполнено, жест, который необходимо сделать. Из баньянового леса вышел Саньясин, он двигался как пламя в высокой траве. Я взял в пригоршни немного воды и протянул ладони к солнцу, мне хотелось кричать, принести жертву, я не знаю, отдать что-то.… Я предлагал воду солнцу, бормотал непонятно что, но мне хотелось отдать самого себя, броситься в реку; это "я" было таким маленьким, таким ограниченным в великом потоке поклонения, который тёк, вибрировал повсюду, пел повсюду: в воде, в траве, в песке, в пене; оно отдавало себя с таким изобилием и поднималось навстречу солнцу. И затем, это маленькое тело, такое белое, такое грубое! Я бросился в реку: "Возьми, прими всё это, прими". О! эта великая река была так прекрасна, гармонична и так наполнена любовью. Трижды я нырял – трижды, зачем? Я не знаю; это было число, ритуал, он должен быть настроен на что-то; и я мог бы ощутить, я мог бы коснуться этого ритуала, я продвигался в этой церемонии словно на ощупь. Каждая капля, каждый жест имели значение, число, нечто, что делало его священным – это было священным, мир был священным, река была священной, но без всякой причины; это было так просто, ритмом, ритмом, который создавал священность, который придавал значение и направление вещам, автоматически, подобно непогрешимому полёту птицы, летящей из Сибири. Я с такой интенсивностью тянулся к той едва различимой, вибрирующей "Вещи", мне так хотелось узнать жест, быть в этом. И вдруг у меня появилось ощущение, что кто-то находится позади меня – Присутствие.
Великое Присутствие.
Существо, свет – нечто, что знало, вело меня. На мгновение я закрыл глаза и почувствовал, что должен быть чистым, чистым, абсолютно чистым, и позволить протекать этому потоку, протекать насквозь, позволить ему действовать, прежде всего позволить ему действовать; я должен быть белым и абсолютно неподвижным – посвящённым. И он протекал сквозь меня, он двигал моими руками, телом.
Затем, раскрыв руки крестом, я распростёрся на воде. Это был жест, единственный жест – мгновенная сладость. Я находился в ритме: я был у цели, больше нечего было искать, нечего достигать – мгновенное величие.
– О, парень…
Я повернул к берегу. Присутствие всё ещё находилось позади меня; всё было таким гибким и моё тело стало очень гибким; каждый мой шаг, каждое движение управлялось непогрешимым ритмом, вибрацией, которая воспринимала и действовала одновременно; нужно было быть чистым, точным, прозрачным, насколько возможно. Это было подобно великому озарённому движению, озарённой траектории кого-то позади меня, того, кто стал почти единым со мной; и иногда эти двое совмещались, и это было совершенством истины: я был истинным, и всё было истинным. И в эту самую секунду я увидел, что всё было таким, весь мир был проекцией бесконечной озарённой траектории, и это совершенное совпадение было священным, это было истиной мира. Всё текло в спонтанном чуде, с непостижимой точностью – это было то, живая истина.
Он положил руку мне на плечо.
– Малыш, сейчас ты выполнишь последние ритуалы.
Я посмотрел на него; я ничего не понял.
– Да, для твоей семьи.
Моей семьи?... Я почувствовал как мгновенно сжался.
– Потом ты не сможешь этого сделать. Делай как я скажу.
Я сделал как он сказал. Я зачерпнул в пригоршню немного воды. В ней оказалась крошечная полупрозрачная рыбка, приплывшая полакомитьсятравой. Затем он запел стихи на языке,звучащем бронзой, вздымающемся словно море и, одновременно, это было чем-то ещё, позади слов было значение, музыка, творящая истину:
– Ради умиротворения твоих родственников вылей эту воду.
Я вылил. Она стекала капля за каплей в великую реку. Река унесла её прочь. Я не очень хорошо понимал, но это было частью ритма, это было правильно и находилось в соответствии.
– Теперь у тебя больше нет семьи.
Он встал, плеснул немного воды себе на плечо.
– Пошли, следуй за мной.
Я пошёл за Саньясином.
Я не могу сказать точно, что произошло потом. Это больше не было мной, и тем не менее, это было мной как никогда прежде – концентрация меня, озарённое существо, нечто, что больше не было тысячами моих жестов, привычками жизни, не было даже памятью всего, чем я был и всех моих приключений, не было видимостью, которую дают нам наши лица и гримасы; это не было также и обнажением, пустотой меня, и тем не менее, я шёл обнажённый по высокой траве, немного смущённый слишком белым телом, как бываешь смущён неподходящей одеждой; я не был как прежде распылён, смешан с рекой, растворён в великом ритме. Там было нечто, что было в высшей степени мной позади всех этих жестов, всех воспоминаний, и что также творило ритм, вибрацию всё это сгущавшую; своего рода память всех памятей, нота всех нот, нечто, что населяло все приключения, все истории, вибрировало идентично во всех формах, во всех лицах, во всех оттенках хорошего и плохого – да, похожее на музыку, мою музыку, в чёрной коже или белой, в эпохах забытых и в эпохах поднявшихся из небытия; это одна и та же история, создавшая все истории, один и тот же голубой цвет в руках вечного художника, который иногда создаёт с его помощью небеса мучительные, а иногда спокойные и блаженные, но это был всегда один и тот же оттенок, мой оттенок: вечность "меня", уникальная, непохожая ни на что, о! это было настолько "мной", концентрацией "меня", словно двадцать поколений собрались в одном проявлении, шли вместе со мной, чувствовали со мной, молились со мной, это было настолько интенсивным изображением в миниатюре, что оно сверкало, это было слияние всех существ настолько плотное, что оно было подобно сиянию вокруг меня.
И у всего был этот оранжевый оттенок.
Мы вошли в лес. Саньясин шёл впереди меня и время от времени его одежда пылала в лучах солнечного света. Песок под ногами был мягкий и гладкий, словно шкура газели – я с трудом различал где иду: я шёл от одного золотого луча к другому, посреди странных коричнево-жёлтых колонн, которые сплетались словно борющиеся питоны, затем с силой бросались в небеса и переплетаясь создавали свод с которого свисали лианы, подобные огненным сталактитам. Я шёл вперёд в неизвестности, на моих глазах была вуаль из сладости; я ощущал себя очень маленьким, очень чистым, позади меня находилось великое Присутствие; это было похоже на горящий в моём сердце огонь, и всё слилось: пламенеющие баньяны, оранжевые пески, великий пристальный взгляд, взирающий на меня; бесконечно сладостный огонь, истекающий из моего сердца ко всем вещам, я знал их всех, я видел их всех в одном быстром взгляде, мне хотелось коснуться их, принять в себя, заключить в себя всё, подобно уходящему и находящемуся над своим телом мертвецу, который смотрит в последний раз одиноким понимающим взглядом на это тело, на все тела и все вещи с нежностью абсолютного понимания. Я шёл посреди этой сладости с сознанием вечно влюблённого. Возможно, я шёл там вечно, я находился там словно в конце тысячелетий, я был лишь маленьким образом, символом, несомым оранжевым излучением, и каждый шаг, казалось, был заряжен бесконечным значением, словно кульминацией всех путей, всех дорог был этот одинокий песчаный гребень, словно все шаги вели к этому единственному маленькому шагу, словно все дни слились в этом дне, все радости, все страдания растворились, преобразовались в эту уникальную, золотую, радостную вибрацию, которая окутывала меня и наполняла, и была настолько тёплой, настолько полной, что казалось ласкала, омывала и любила всё, словно все тысячи существ, которых я должен распутать, смотрели вместе со мной, горели вместе со мной, любили вместе со мной, несли свои подношения из боли и надежд, открывали свои руки в этом лесу и возвращали назад своё добро, своё зло – отдавать, отдавать, в конце нет ничего, кроме отдачи, закрыть глаза, отказаться от себя. О! я никогда не жил ради чего-то другого кроме этой отдачи, единственного момента, когда плавиться всё, уходит одно за другим ради предельного величия отдачи, окончания всех дорог, этого оранжевого раскрытия, в котором купаешься словно в огне из нежности, песне-любви, в этой свободе идти вперёд без чего бы то ни было, без ожиданий, без надежд, подобно мертвецу, умиравшему уже столько раз, что ему уже больше нечего бояться, нечего терять, подобно живому, который жил уже столько, что ему уже больше нечего хотеть для себя – да и чего он может хотеть, каких небес? Чего он ещё мог бы бояться? Он знал все небеса, все преисподние, он странствовал повсюду, познал все богатства, все несчастья – чего ещё он мог ожидать? В конце была эта песня, нежность без причины ко всему, освобождение, рождающееся от того, что ты кладёшь свою голову на жертвенную плиту, открываешь свои руки и возвращаешь свою ноту. Был лишь этот маленький образ под великим пристальным взглядом, мой брат света, и в конце я входил в него, я возвращался в его глаза, маленький образ в больший, мириады несчастий в великий огонь который любит, мириады шагов в великую траекторию любви, тысячи дней в один единственный день идущий в счёт. И всё это было похоже на оранжевый гимн.
Они пели.
Это был расчищенный участок леса на краю песков, уморя, грохочущего в отдалении; корни баньяновых деревьев свисали вокруг, словно судовой такелаж.
Они принесли немного дров.
– Мы на месте. Садись.
Вокруг меня начертили круг. Их голоса заполнили всё вокруг, словно волна золотой бронзы смешалась со звуками моря.
– Ты сделаешь так, как я скажу.
Они поставили возле меня чашу с очищенным маслом и окрашенным рисом.
Они разожгли огонь, будто для моего погребального костра.
Я был совершенно один.
Я стоял лицом к восходящему солнцу.
Я стоял обнажённый на краю леса.
Они, напевая, уходили от меня.
– Ты отречёшься от трёх миров. Ты бросишь в костёр три жизни…
Я взял три рисовых зёрнышка, немного масла и бросил их в костёр.
– Ты отрекаешься от ментального мира, блестящего мира, от всех его богов и форм, ты бросаешь их в огонь: Aum Svaha.
Я бросил их в огонь.
– Ты отрекаешься от витального мира, от его света и могуществ, ты бросаешь их в огонь: Aum Svaha.
Я бросил их в огонь.
– Ты отрекаешься от физического мира, от своей плоти и её желаний, от своих эмоций, от своей жажды, ты бросаешь их в огонь: Aum Svaha.
Я бросил их в огонь.
– Ты отрекаешься от всех миров. У тебя больше нет дома, нет связей, нет страны, ты сын Огня.
Я сын Огня.
– Ты есть То. В этом ты живёшь, к Этому ты возвращаешься, ты есть То.
Они напевали позади меня, и я больше не знал ни кем я был, ни для чего, я знал только огонь, горящий в моём сердце, горящий передо мной; всё смешалось, я знал только песню на краю леса, это огненное жертвоприношение, вырывающееся песней из моего сердца, я был этим живым огнём: О Огонь, О великий Огонь, я не знаю о чём они говорят, я не понимаю ни их слов, ни их миров, ни их жестов; я понимаю, что нахожусь здесь, в конце миров, в конце жестов, одинокий и обнажённый пред тобой – и что ещё нужно? В чём заключается истина, простая истина, скажите мне, я не прошу ничего кроме истины, абсолютно чистой, совершенной истины? В чём истина?... А он безмолвно горел, словно истина заключалась в том, чтобы просто гореть.
Затем я швырнул в мой огонь всё: всё, что вопрошает, всё, что требует, всё, что отягощает, всё, что знает, не знает, светит, не светит, всё, что может гореть – ничего кроме огня истины. О Огонь, О великий Огонь, я бросаю эти мысли в твоё пламя, потому что они не знают ничего, не могут сделать ничего, потому что они бесконечно вращаются по кругу, ничего не излечивая, не приходя ни к какому решению, без какой-либо уверенности, потому что знает по-настоящему истина, истина по-настоящему может! О Огонь, я бросаю эти эмоции, эти ощущения, я бросаю в огонь эту неразбериху и ошибки, эти несчастья чувств, это ярмо, не дающее ни минуты передышки, эту жажду, постоянную жажду, я бросаю в твоё пламя свою человечность, Aum Svaha. Я сын другой расы! Я другой по рождению! О Огонь, О великий Огонь, я пришёл в этот мир не для того, чтобы повторять ритуалы смерти! Я возлюбил другую жизнь, я сын другого Света – где жизнь, скажите мне? От чего я должен отречься? Жизни ещё не было!
Затем я взял в руки последнее рисовое зёрнышко и посмотрел на огонь в последний раз, со всей своей силой, со всей душой, с высочайшим зовом к истине, словно это была истина, которая должна была произнести слово, провозгласить, будто я собирался умереть в то мгновение: я прошу истины, истины, и если истины нет, то пусть всё будет уничтожено.
И что-то ответило.
Приток огня в моё тело, сокрушающее давление, и никакого страха, просто ощущение, что я горю заживо, изнутри. Нет нервов, нет клеток, нет даже тела – лишь плотный огонь, поглотивший всё. Затем всё вокруг (или внутри, я не знаю) стало подобно бешеной атаке или низвержению – это было сборище: они все были здесь, склонившиеся надо мной, давящие на меня, подобно огню; горели все потраченные впустую жизни и все никогда-не-умирающие-мертвецы – непрерывная, длинная, пылающая процессия, от которой я был лишь остатком в конце, финальной песней, последним живым вопросом; они присутствовали все, они смотрели моими глазами, касались моими руками, вибрировали моим телом – всё приостановилось в последнее мгновение. А в моих ладонях лежало рисовое зёрнышко. Затем я услышал что-то похожее на малопонятную приглушённую песню, становившуюся всё громче, подобную звуку моря и пению саньясинов, песню, поднимающуюся из глубин жизней, с одного уровня на другой, и на каждый со своим приношением из огня: все формы, которым они поклонялись, воспевали, высекали или рисовали, все их надежды, разочарования, жертвы, их потерянная любовь, умершая красота, их вершины величия и душевные страдания; погребальный костёр на погребальном костре и деспотичные идолы, белые боги, чёрные боги, одежды всех цветов, все несчастья, крики о помощи, крики без причины, бесполезные и эфемерные озарения, реализации из пыли с вкраплениями из золота или снега, всегда плохо заканчивающиеся белые моменты, чистое спасение не спасающее ничего – огромная бесконечная огненная процессия поднимающаяся из глубин ночи, из пучин моих жизней, у которых были все лица, все взгляды, даже лица саньясинов; искажённые лица людей, истязаемых пытками, улыбки блаженных – всё было похоже – одна единственная мольба из глубин веков, из глубин тысяч людей, которые бились в моём сердце, словно приматы древности в тысячелетних лесах; и это был ответ, подобный оранжевому взрыву: нечто другое, нечто другое, другой человек, другая жизнь на земле! Это звучало тем утром, отражалось в моём сердце, подобно трубе нового мира, подобно набату конца эпохи: нечто другое, нечто другое, другое существо, которое будет рождено из нашего огня, другая земля, которая будет рождена из нашего истинного крика, что-то, чего мы пока не знаем, но что будет рождено силой нашего огня, подобно тому как из огня рождается Материя, как из огня рождается Красота и Любовь, как Человек рождается из крика.
Затем я открыл руки и бросил последнее зёрнышко риса в огонь.
И что-то произошло.
Он положил руку мне на плечо, и я умчался. Я полностью забыл о нём и его инициации, я находился в другой истории, я был за тысячи миль оттуда, возможно, в истории завтрашнего мира. О! я так часто был Саньясином – один, два, три раза – и множеством вещей кроме этого, с этим круговым полётом вокруг себя, и я вернулся для того, чтобы сделать жест, поджечь мир ещё раз, но уже как верховный поджигатель, последний иконоборец, сжечь даже сам этот огонь и свернуть шею старой истории.
– Сейчас ты получишь инициацию.
Он сел передо мной.
– Делай как я скажу.
Я сделал как он сказал.
Он положил правую руку мне на голову, я положил свою правую руку на его правое колено. Он наклонился к моему уху.
Не было ни звука, все ушли.
В отдалении был слышен рокот моря.
Он произнёс три слова.
Я повторил их.
На этом всё закончилось.
Он встал. Я встал. Он взял оранжевую одежду и подал её мне – о! теперь я очень хорошо понимал, почему эта одежда была такого цвета. Затем он вручил мне посох и миску нищего. Снял своё ожерелье из деревянных бусин и повесил мне на шею.
– Теперь ты Саньясин.
Он, выпрямившись, стоял передо мной. Его обнажённый торс блестел на солнце, он был похож на рыжевато-коричневого орла.
– Теперь ты один на один с истиной.
Внезапно его лицо смягчилось; он посмотрел на меня со своего рода ликующей нежностью и разразился громоподобным, триумфальным, величественным смехом, его голова запрокинулась назад, будто он пил вино богов. И он повернулся ко мне спиной.
Больше я никогда его не видел.
Что касается меня, то я сжёг его инициацию вместе со всем остальным.
Я был один.
Я был в другом состоянии.
На поляне осталась лишь маленькая кучка пепла.
Я находился в другом, которое было, возможно, "чем-то другим" которое я призвал вниз, я не знаю. Я полностью находился вне этой истории, радикально вне, перенесённый в другую гравитацию. На самом деле я не могу сказать, потому что нечего было видеть: ничего сверхъестественного, никаких видений, никаких откровений, ничего чудесного, и тем не менее, это было подобно откровению; у меня было ощущение, что я вижу что-то не видя этого, касаюсь чего-то не касаясь или, скорее, меня касается что-то, как слепца или новорожденного ребёнка, в мире настолько радикально другом, что не было никаких соответствующих органов, ничего, что могло бы перевести это на знакомый язык. И однако, это непоколебимо, массивно было там. Это было не озарением и не возвышением, это не было и прославлением всего, что было мне известно – это было нечто другое. Абсолютно "Другое". Я стоял на этой поляне, как быть может стоял антропоид, задетый первой волной мысли. Но это не было мышлением, это было другой вибрацией существования. И это было здесь: не было никакой необходимости закрывать глаза, никакой необходимости медитировать, абстрагироваться на головокружительные высоты и входить в экстаз – это было здесь – это можно было видеть широко открытыми глазами и стоя на ногах; нет никакой необходимости расширяться, вливаться в космический поток или быть растворённым; это было противоположно растворению, это было концентрацией, огромной концентрацией существования, почти тяготением, такой густой плотностью, что было подобно твёрдому, вибрирующему, светящемуся блоку – массе плотной вибрации – это вибрировало. Но это не был похоже ни на вибрацию мысли, ни на вибрацию эмоции, это было плотным лучом вибраций, вибрирующей массой, возможно, мириадами вибраций, которые были настолько быстры, что сгущались, становились твёрдыми, сливались в одну, как энергия на грани превращения в Материю; ещё чуть-чуть, ещё одно ускорение, и всё бы отвердело. Я был захвачен этим, обездвижен, как пчела в струе мёда. И это было тёплым – тёплым могуществом, почти разбуханием жара, который не походил на материальный жар, а был больше похож на интенсивную любовь, на взрыв любви или, возможно, радости, любви-радости которая не имеет никакого отношения ни к человеческим чувствам, ни к эмоциям, ни к состояниям души – субстанция любви, поток твёрдой радости, содержащейся в собственных лучах. И покой – покой без тени возбуждения или потрясения, даже без трепета; или трепета, но настолько быстрого, что он тоже был пойман вечностью. И время изменилось. Я находился на грани секунды настолько быстрой, что она вот-вот превратится в вечность; это было похоже на пока не отвердевшее время; жить в этом значило жить для вечности. Широкая, не имеющая центра неподвижность. И тем не менее, это было здесь, это можно было видеть широко открытыми глазами – вид материальной вечности, расширявшейся в мгновение ока и охватывающей все времена: прошлое, настоящее, будущее. И это могло умереть не более, чем энергия могла перестать быть энергией – это была сама Энергия, супер-солнце не имеющее центра и объединяющее все солнца, все атомы, все тела; это было жизнью жизни. Возможно, это было пока ещё не рождённой жизнью, будущей жизнью или, возможно, которая уже рождена, которая находится здесь, всегда, и по некой таинственной причине ты входишь в неё, переступаешь порог, как материя однажды переступила порог Жизни и пришла в более быстрое движение, как антропоид однажды пересёк порог ума и вошёл в другое ускорение, заставившее его думать и размышлять. Это было незаметно, невыразимо, мне был неизвестен механизм – это просто было. Я не могу даже сказать, что "я видел" – нечего было видеть! Это ещё не рождено для наших глаз – просто это видело тебя. И это было по-настоящему Священным. Это было могущественной Мистерией, не имеющей ни прошлого, ни памяти, ни инициаций; это было абсолютным будущим, безымянным, не имеющим никаких признаков, без тени узнавания, даже без трепета существования – это просто было здесь, лучащееся, массивное, повелительная плотность: "Я БУДУ". Неподвижное "я буду", которое смотрит на Землю и ожидает своего часа, которое быть может ждёт миллионы наших криков, чтобы открыть золотые двери и втянуть нас за порог. Новое Могущество для мира, которое пришло не от мысли, не от материи, ни от жизни и даже не от души. Неподвижный поток тёплого могущества, заряженный любовью.
Затем я завязал на груди шарф и отправился вперёд.
Я больше никогда не находил того великого, тёплого Могущества, которое, казалось, было способно изменить всё. Оно пришло и ушло – ушло и вернулось тайком для того, чтобы подобно роднику вырваться где-нибудь, в другом веке, в другом месте. И нужен непрерывный, изнурительный труд снаружи для того, чтобы обнаружить этот момент вновь, этот бесконечный окольный путь для распахивания, очищения, истощения материи; и при каждом взрыве света – тёмное нисхождение, как будто необходимо пройти весь путь снова, все уровни, все забытые укромные уголки, потерянные острова; и это всегда один и тот же круг, только обострившийся, ускоренный, вращающийся вокруг невидимой оси – главная вибрация, которая возвращается каждый раз и кажется, организует мельчайшие вибрации для того, чтобы лучше прозвучать своей могущественной нотой – моим именем, моим истинным именем.
Я сделал всё, испробовал всё. Я медитировал, бродил, созерцал, но в созерцании не было никакой пользы. С закрытыми глазами уходишь куда-то в безмолвную радость, которой безразлично всё, что происходит внизу. Уходишь всё дальше и дальше, всё выше и выше, становишься всё более пустым, всё более чистым, уходишь в нечто всё более и более несовместимое с плотностью земли, и когда я вышел из этого, я был похож на ультрачувствительный радиоприёмник, настолько чувствительный, что малейшая грубая вибрация приводила всё в беспорядок – я вдыхал лихорадку с людскими взглядами. Я шёл и шёл, я терял себя в храмах и купался в толпах народа, я узнал бесконечную людскую доброту; я стучал в двери бедняков, просил подаяние, пел киртаны, пока не падал от головокружения под звучание цимбал и грохот барабанов; не открывалась лишь единственная дверь. Я слышал заклинания оканчивающиеся трансом, чёрное пение, барабаны и флейты наполняющие ночь, непрерывный звон цикад на берегу реки, как будто свет наконец-то должен был взорваться во всём, проникнуть повсюду, но он не проникал никуда. Я поклонялся и молился богам сострадания, страшным богам, ужасной, обнажённой Матери в красном. Я простёрся бы даже пред грудой камней, так велика была моя жажда увидеть живое божество; но я не нашёл ничего более великого, чем одну старую женщину, которая рухнув от усталости и положив голову на голый камень, повторяла Его Имя. Я встречал мудрецов и сумасшедших; я знал бродяг, которым было известно будущее, но никого, кто знал тайну настоящего; отшельников, знающих тайну потусторонних миров и невыразимую Полноту, но никого, кто знал бы полноту этого мира. Мне были знакомы маленькие, тёмные существа, которые давали великие, блистательные могущества; я знал могучих людей, покорявших одним взглядом, но не было ничего сильней, чем крошечное пламя внутри. Я купался в ледяных источниках, вонючих реках, я медитировал вместе с мертвецами на местах сожжения и делал множество странных вещей, но я не нашёл ничего более простого, чем крик моего сердца. И в конце всего, в глубинах всего, по ту сторону света и тьмы, льда и огня, я вновь натыкался на свою жажду, свой крик, свой старый вопрос, ставший теперь безмолвным, который был теперь только растущим, бьющимся "что", более повелительным, чем все барабаны, и более пронзительным, чем все цимбалы их жертвоприношений – что?
И проходило время.
Не собирался ли я закончить точно также как и аскеты Батхи, сморщившиеся и высохшие в своём духовном муравейнике, пристально глядевшие огромными глазами – пристально смотревшими на что?
Как только ко мне пришла эта мысль (или это было совпадением? но всё является совпадением, и чудо и всё остальное определено заранее) моя жизнь сразу же приобрела другой поворот, словно некоего, крошечного зова внутри, маленькой открывшейся двери было достаточно для того, чтобы изменить все обстоятельства почти мгновенно; переходишь на другую длину волны и всё становиться взаимосвязанным.
В этот день в мою жизнь вошёл Нанга-саньясин.
Это случилось на севере, высоко, там где лежат снега. Он появился из-за поворота, молодой и лучащийся, возможно ему было лет двадцать, он был совершенно наг как и все в его секте, и шёл, звеня своими чимта .17
– Охе! Саньяси, Шива! Шива!
– Охе! Шива! Шива!
– Куда ты идёшь?
– Никуда.
Затем он рассмеялся.
– Я везде!
Мы продолжили путь вместе.
У него были детские глаза, он смеялся без причины, пел стотры или оставался в молчании по нескольку дней кряду, но его молчание было лёгким как горный воздух.
– Я думаю, что боги любят нас, – заявил он мне однажды утром.
Над кипарисами всё ещё висел туман.
– А?
– Да, я их чувствую.
– Ты чувствуешь? Как?
– Это…
Он почесал голову.
– Они любят меня, поэтому я люблю.
– О! люблю… люблю. Я ничего не понимаю в любви.
– Тогда ты ничего не понимаешь в себе.
– Почему?
– Потому что ты: тот-кто-любит.
– Что ты знаешь об этом?
Он склонился ко мне, на его щеках от улыбки появились две ямочки.
– Потому что ты любишь.
Мы пересекали горные цепи и ледяные перевалы, долины горных рододендронов, священные слияния рек, бурлящие от тел. Он всегда был обнажён за исключением лоскутка пропущенного между ног и прикреплённого к верёвке на бёдрах.
– Жизнь прекрасна, друг, она подобна улыбке Шивы… такая светлая.
После утренней ванны он натирал своё тело пеплом и всё. Моя оранжевая одежда казалась претенциозным хвастовством, почти маской, рядом с ним. Мне хотелось выбросить всё и тоже раздеться.
– О, брат, тебе не холодно?
Он победно улыбнулся.
– Меня одевает сам Шива, он любит меня!
Мы стояли на берегу бурного потока; там были сосны, долерит,18 огромные кедры с пурпурными стволами; из глубины долины доносилось звучание гонгов, а в отдалении, над слабым, почти прозрачным перламутрово-серым туманом, лёд, который казалось, плыл, окрашенный в бледно-золотой цвет, словно звуки маленьких хрупких гонгов несли с собой более вечное существование: тим-тим-тим, тим-тим-тим, – три раза, всегда три раза, бесконечно и негромко вторило в долине накрытой туманом.
Затем я взял пригоршню всё ещё тёплого пепла и натёрся им с головы до пят.
Он смотрел на меня открыв рот, словно я делал что-то из ряда вон выходящее… я не знаю, возможно святотатство:
– Но ты же Саньясин!
– Ну и что?
– Это не твой закон.
Он был поражён.
– Мой закон…
Мне хотелось его выругать, но он был таким славным, он стоял передо мной почёсывая голову; к тому же моё тело было таким белым, что несмотря на пепел было похоже на тело прокажённого. Я погружался в поток и лечил свою жалкую кожу белого человека – она останется со мной до самого конца; должно быть при рождении я попал по ошибке в неправильную кожу.
– Это так обременительно.
– Ах! Ты говорил это, брат.
Он помешал костёр между камнями. Где бы он ни останавливался, рядом с ним всегда был огонь; это был огонь его секты. И если огонь потухал, то он снова должен был отправляться в дорогу, и всё.
– Короче говоря, – сказал я ему в шутку – тело, это последняя преграда.
– Ты говорил это, брат, когда ты освобождаешься, ты находишь применение своему телу!
На этот раз пришла моя очередь изумляться.
Это было похоже на откровение. Откровение наоборот…. Я стоял обнажённый, взгромоздившись на камень посреди потока, в ледяной воде, из глубины долины поднимался и поднимался невнятный звук гонгов – такой бесполезный. Я был возмущён, я был в ужасе – последняя преграда….. Затем я увидел всю картину: долину в тумане, этот зов, крик мертвеца, эти жизни в постоянном труде, которые поднимаются, этот поиск истины – истины – это пылающее восхождение, и всё это очищенное, возвышенное существование тянулось к свету – для чего?
– Для чего?
Он очнулся. Я услышал свой голос, словно удар грома. Он сидел на корточках, руки на коленях, его щипцы раскачивались.
– Но что с тобой?
– Затем ты внезапно уходишь, и всё кончено. Ты свободен… в огне, вместе с тряпками!
Он был так шокирован, что его чимта ударились о горшок с рисом и опрокинули его в огонь. Для меня это был гром с небес, обрушившийся на голову, чёрный апокалипсис. Я смотрел на дерево, на свой оранжевый шарф; я был на грани того, чтобы повеситься, повеситься немедленно, плюнуть на своё тело и покончить с ним. Поток мятежа: я поднял свой кулак.
– Нет, нет, брат, не это, остановись, в чём дело, что случилось?
Он был совершенно сбит с толку, не понимал ничего. Он просто чувствовал, как животное. Он погладил меня по голове.
– Успокойся, успокойся…
Я был холодный и влажный. За три секунды меня оставили все силы, словно меня вырвало тридцатью годами моих медитаций.
– Баба! Ты выглядишь как привидение!
Он привлёк меня к себе. Мой взгляд оставался фиксированным на том дереве. И внезапно я понял, что случилось; я знал это, это было очевидно, я видел саньясина, висящего на дереве. И это был я. И затем этот прыжок в пространстве. Это уже произошло. И я вернулся назад для того, чтобы развязать этот узел. Всё перевернулось в эту секунду мятежа. Смысл был в этом. Я был там; я пришёл для того, чтобы пройти проверку. О! теперь я узнаю знаки; благодаря силе повторения я знаю, что возвращается из прошлого – и это вовсе не чудесные и романтические воспоминания! Это определённая интенсивность вибрации, моменты, наполненные невидимым содержанием, словно эта отдельная секунда, это отдельное место, это отдельное происшествие было "заряжено", доверху наполнено силой эмоции или реакцией, находящейся в полной диспропорции к данному факту. Тогда я понял: это уже случилось. И прошлое вовсе не состоит из грандиозных событий, больших или маленьких ролей, приключений, потрясающих мест: это было просто интенсивностью души ухватившейся за какие-то детали: ветку дерева, отражение света на песке, нежданную песню ребёнка, идущего через ржаное поле; ухватившейся за "нечто", что имеет качество внезапной вечности и что наполняет самый бесполезный жест нерушимой субстанцией.
– Ну, ты не обычный Саньясин.
Он посмотрел на меня. Посмотрел на перевернувшийся горшок с рисом в костре, на дымящееся дерево.
– Когда у тебя скверные мысли, то всё вокруг идёт неправильно.
– А! Это всё равно произойдёт.
Он пожал плечами.
– Просто мы сегодня не будем есть.
– Есть?... Но почему ты хочешь есть? Ты хочешь насыщать свой каркас?
Он отскочил на шаг. Очевидно, я был неожиданной разновидностью саньясинов, и возможно, отвратительной.
– Почему? Ты хочешь насыщать своё тело?
Затем ко мне вернулись слова Бьёрна: "Почему я должен продолжать есть?..." И это тоже было похоже на открывающуюся во тьму дверь, позволившую войти целой веренице волн.
– Послушай брат, я не мудр…
Он стоял перед костром совершенно сбитый с толку, и был так мил в своём желании сделать добро. Я немного смягчился.
– Что?
– Я не мудр, брат, Я знаю лишь одно слово, которое дал мне мой Мастер; я должен пройти пешком всю страну и когда закончу путешествие, он даст мне другое слово. И когда я совершу путешествие несколько раз, он даст мне Мудрость. Поэтому, понимаешь, я не знаю ничего, кроме того, что я счастлив оттого, что однажды он даст мне Мудрость.
Моё сердце смягчилось. Я взял его за плечо.
– И что это за слово?
– Это…
Он опустил свои глаза; казалось, он покраснел под своим пеплом.
– Это нельзя говорить. Оно только для меня, оно хорошо только для меня….
Затем он поднял свои глаза, выражавшие такую доброжелательность… золотисто-коричневые, словно горный мёд.
– Он сказал: "Иди и смотри на каждую вещь как на тайну". Это всё…. На каждую вещь как на тайну. Поэтому я смотрю и смотрю на эту тайну; я не понимаю, но я смотрю: тайна здесь. Иногда это больно – смотреть и не понимать… но тайна есть, тайна существует; я смотрю и смотрю.
Он поднял горшок, затянул ремень и бросил рис в поток.
– Огонь погас, нам нужно отправляться в дорогу.
– Ты не должен слишком часто спать со своим огнём?
– О! однажды я пробужусь настолько, что мне больше не нужно будет спать; он будет гореть всегда; мой мастер никогда не спит.
Мы снова двинулись в сторону равнины. И именно с этого дня я начал настолько же входить внутрь, насколько и вовне.
Мы снова вдыхали запах выжженной земли и влагу рассерженных растений, слышали карканье ворон, встречали разноцветные толпы в застоявшемся запахе пота и шафрана. Мы вновь погрузились в зной августовского неба и пыль, покрывавшую всё. Мой компаньон широко открывал глаза на всё; на каждое растение он смотрел как на тайну, он вопрошал, не задавая вопросов, и я знаю, секрет был в том, чтобы позволить своему взгляду задержаться долго на одной вещи, до тех пор, пока не расплавиться корка, и тогда взгляд раскроет всё. Да, но….
Всегда было это но.
– Всё это очень хорошо, но…
– Брат, – сказал он, сжимая мою руку, и капля пота прочертила борозду на посыпанной пеплом коже, – ты видишь эти старые бидоны на дороге и мягкие молодые ростки, пробивающиеся между камнями…. Иногда всё кажется очень мягким, даже камни.
И он зазвенел своими чимта.
– Я очень счастлив.
И всё. Он зазвенел щипцами и мы отправились в дорогу.
– А потом?
– Что потом?
Он посмотрел на меня с такой нежностью; я пожал плечами и пнул камень. И я не знаю почему, но вдруг, я снова увидел себя точно таким же, пинающим бутылку из тыквы по пустынному причалу в западном порту: лужи воды под уличными лампами, Laurelbank на второй верфи. Было холодно… всё было точно также – десять лет как одна секунда. Вся разница была только в том, что на мне была другая одежда. Ах! Что меняется… что?... И Мохини летела в красные Тартарары – свобода, свобода… А потом?
– Что потом?
Мы отправились в путь. Мы находились возле городского вала; там был старый водоём со стёртыми от ног гранитными ступенями и полный лягушек. Опустилась ночь. В лунном свете светились лотосы; он разжёг свой огонь. Я думаю, что у меня был жар.
– … Что, брат, скажи мне! Я тоже смотрел на камни у дороги и обнаружил нечто, а потом? Вот о чём я спрашиваю: потом?
– Потом… что?
– Да, именно, что!
– А что ты нашёл? Ты сказал, что ты нашёл что-то.
– Это было давно, в западной стране, в Бразилии. Возле реки была дорога. Это была Рио-де-Конта…
Он поднял нос; у него были густые, мохнатые брови, он был похож на моего брата-золотоискателя из того леса. "Мы должны найти, Иов, мы обязательно должны найти…". Мы нашли кучу золота, и он умер на ней.
-… жемчужная река. Я смотрел на гальку на берегу реки и мне показались чудовищно бесполезными – бесполезными, невыносимыми – все минуты, которые проходят подобным образом, бесцельно, пусто, словно они не существуют, словно ты мертвец – труп на двух ногах. Затем во вспышке я увидел все дороги, которые я прошёл вдоль и поперёк, страны, улицы, порты, все эти бесполезные шаги и тысячи минут, которых не существует…. Я хочу, чтобы это существовало. Итак, я смотрел на эту гальку, – смотрел до тех пор, пока моя голова не стала разламываться – смотрел на каждый камушек на дороге, словно они были Богом Отцом, единственным событием в моей жизни. Я хотел помнить – понимаешь, а не прожить беспамятно ещё одну секунду. Ах! Клянусь тебе, есть одна маленькая дорога, которую я буду помнить целую вечность…. Я проходил её вновь и вновь повсюду: в Африке, в Азии, в грузовиках, на кораблях, в кафе, в портах, до тех пор, пока она не загорелась как пламя – автоматическая память, подобная огню. Это огонь, который больше не покидает! И это было моим богатством, моим единственным богатством; с моим огнём я был королём повсюду – он горел, он существовал; я не дал бы и двух пенсов за всё остальное. Он был моей женой, моей страной, моим компаньоном; я был богат, я был полон своим огнём!
Он изумлённо смотрел на меня, держа в руках свои щипцы.
– И затем?
– Только это… никаких "затем".
Он стоял молча, обеспокоенный. Я ощущал поднимающуюся во мне эмоцию. Он уронил щипцы:
– За твоими словами стоит дьявол.
– Тем лучше. Если есть дьявол, это уже что-то!
– Мой мастер сказал: "Есть великие просторы, и ты свободен."
– Но я свободен! Мне известны твои широкие просторы, я ухожу туда по собственному желанию.
Он стоял открыв рот, словно собираясь проглотить луну.
– Да, наверху есть мир, там ты свободен, там больше нет вопросов.
Он ничего не сказал.
– Я спрашиваю, что потом, потом.
Он отступил на шаг от костра, словно испугавшись меня. Конечно, у меня не было экстатичного внешнего вида или белой бороды. Возможно, у меня внутри был дьявол, но я был определённо свободен!
– Ты говоришь сердито, ты не мудр.
– Возможно. Но я на секунду закрываю глаза – на три секунды – и я там, и мне наплевать на всё, это совершенный мир – мир, мир, безграничная жизнь. А затем, я открываю глаза – пфф! и это уходит, но остальное остаётся тем же самым: тело стареет, жизнь разлагается, холод, жар, голод, звери, о!... всё это хорошо только для погребального костра.
– Мой мастер сказал: "Необходимо спасти свою душу".
– Но мой добрый друг, она полностью спасена! Она свободна, вечно свободна; достаточно вспомнить, и ты мчишься в свет – три секунды, я говорю тебе. Но жизнь не спасена и тело не спасено – это они должны быть спасены. Потому что они умирают! Небеса у меня есть всегда, они не нужны мне для того, чтобы существовать!... Или все мы должны сбежать в блаженство и вся жизнь есть ложь.
– Он сказал: "Мы дети небес".
– Да, но телом земли.
Внезапно он выпрямился, словно я его ударил; он скрестил ноги, закрыл глаза и ушёл в медитацию.
Во мне поднялась ужасная вибрация гнева. Опустошительный ураган. Тогда я понял, что пропал, если бы я шевельнулся, всё было бы кончено – я бы погрозил кулаком небесам и повесился…. Я всё успокоил; я окаменел, я больше не двигался, стал пустым местом.
В водоём скользнула змея.
И в этот момент, парализованный фурором, я увидел нечто. "Увидел" так, словно проник в картину. Я увидел, что эта сила существования, эта концентрация энергии и света, которую аккумулируешь день за днём, год за годом, подобна непогрешимому аккумулятору сохраняющему всё: малейший звук, малейший крик, малейшее устремление; тонкий огонь, наделённый силой подобной цвету нашего существа, уровню нашей души, мог бы измениться в свою тёмную, точную противоположность, атом к атому, пламя к пламени, и ты можешь стать настолько же тёмным, насколько был светлым, потому что это обратная сторона одной и той же вещи; ты касаешься тени своего собственного света. И в эту секунду я понял смерть Бьёрна. Эта Сила – поистине творческая – мгновенно разворачивается к себе соответствующей деструктивной интенсивностью, это одно или другое, и это одна и та же вещь, увиденная с одной стороны или с другой. Когда покидаешь Истину – мгновенно входишь в смерть. Фактически, если ты встал на путь, ты не должен отступать от него даже на ширину волоса, поскольку сила катастрофы велика ровно настолько, насколько и сила нового творения: в индивидууме, в людях или в судьбах душ. И я увидел также, но уже позже, что сила обратного движения является не "падением" как мы это воображаем, а взрывом Света, который расчищает путь, чтобы можно было двигаться дальше – а где тогда тьма? Где она?
Он улыбался.
Моё возбуждение прошло.
Его голубоватое от пепла и лунного света тело танцевало в пламени; он был похож на ведическое божество позади занавеса из огня. В водоёме снова заквакали лягушки. Собака завыла на луну. Всё было таким хрупким и всё было таким вечным….
Я закрыл глаза, я тоже мог улыбаться: закрываешь нижнюю дверь… берёшь ключ от полей света…. И в этот вечер я обнаружил себя перед великим Противоречием.
Да, однажды тела распускаются подобно цветам. Однажды, под давлением внутреннего огня, тёмная скорлупа взрывается, великая пленённая птица раскрывает свои крылья победы, и мы скользим – безгранично, чудесно – через ровные, озарённые долины, через дрейфующие созвездия, над телами, над чарами ума. Мы скользим в перламутровую сладость, летим через светлые годы; кладёшь свою голову на восхитительные снега из молчания, покидаешь гробницу и фантомом возвращаешься в настоящий дом. О! глубокое дыхание просторов света. И такое чистое, такое простое: это то и ты дышишь, это то и ты течёшь не зная пределов, ты становишься несокрушимым, входишь в бесконечность себя самого; это, наконец-то, мир существа, которым ты являешься на самом деле, это великая, спокойная свежесть существа в себе – вечность, вечность, подобная секунде! Прозрачность повсюду, подобная миллионам лотосов под невидимым Солнцем.
И далеко-далеко внизу точка существования. Огонь. Крошечный горящий огонь, который хотел бы влиться в бесконечность света. Горение существа, крик, полный безграничной благодарности, горение, полное бесконечной жажды потому, что не может находиться также и здесь, в теле. О! истина, которая не вся, не может быть полной истиной!
Или, в противном случае – что?
На следующий день мы прибыли в деревушку, расположившуюся среди рисовых полей. Солнце стояло уже высоко, воздух пах влажной землёй и рисом нового урожая. Там продолжался праздник; арка из банановых деревьев украшала первую дверь; звучали барабаны. Деревенька была подобна острову из манговых деревьев, покрытых листвой, под небом, усеянным множеством белых клубящихся облаков; у каждого дома стояло манговое дерево и высокие грязные стены отбрасывали небольшую прохладную тень на единственную пыльную улочку.
Мой компаньон зазвенел своими чимта.
– Может войдём? Нам можно войти?
– Слишком много народу, давай пойдём дальше.
Он настаивал:
Дальше дома будут пустыми.
– Ты голоден?
У меня не было никакого желания входить в этот дом; я чувствовал какое-то отвращение – почему? Я не знаю, но я научился доверять своему инстинкту…. Фактически, на самом деле, я думаю, что события должны иметь маленькие тонкие щупальца, которые спроектированы в невидимое и которых мы касаемся прежде, чем они приблизятся к нам. Словно история всегда разыгрывается на двух сценах; ключ-образ наверху или вокруг, и его низвержение в материю. И я никогда не был абсолютно уверен, что это низвержение возможно предотвратить.
– Ты боишься?
Я пожал плечами. Он вошёл. Я вслед за ним. И именно там я встретил Судьбу. Мне всегда было любопытно, насколько точно всё переплетено, не только сны предшествующей ночи и последующего дня, но и всё происходящее с самых первых наших шагов в этом мире, точно также как дерево со всеми листьями содержится в зелёном манговом семени.
Мы находились в довольно большом дворе. Вокруг суетились женщины в цветастых сари, из угла в угол бегали дети. Под манговыми деревьями маленькими группками сидели мужчины. Нас никто не заметил. С пол дюжины комнат выходило на веранду с колоннами; на дверях висели гирлянды жасмина. Музыкант с мридангамом19 бил в свой барабан.
– Попробуй прикрыть свою грудь.
Я покраснел. Он мог ходить обнажённым, а я должен закрывать своё тело.… Несколько детей приблизилось к Нанга-Саньясину. Я пошёл налево, в конец двора, мне хотелось побыть одному. (Думаю, я мог бы пронищенствовать десять лет, ни разу не протянув своей чашки). В конце была комната. Я упал прямо на то место, которое никогда не должен был найти, именно потому, что сейчас я хотел избежать толпы и спокойно посидеть в углу.
Перед комнатой рос базилик. Он рос в высеченной из камня корзине, смутно напоминающей что-то – но в это утро мне всё что-то напоминало, или взывало ко мне, я не знаю, я был словно встревожен. Я чувствовал, что воздух был полон знаков и присутствий или, возможно, угроз. Я механически сорвал лист базилика и положил в рот… запах дикой мяты, смутные волны, и прямо в конце этого запаха находилась маленькая открытая дверь, и я мог слышать в отдалении, словно по другую сторону занавеса из ветвей винограда, тихий голос: "Видишь, это моя страна, мы называем её тулси; это благоприятное растение…". И это была Мохини. Целый мир возник заново в запахе базилика, такой живой, словно он находился прямо здесь, в соседней комнате: разбросанные птичьи перья… виноград карабкающийся на крышу… огромная клетка… праздничный хрусталь… сломанный эктар, там было даже павлинье перо на земле. Нечаянно открываешь дверь и всё останавливается…. В нас находятся сотни неразрушенных подземных казематов и Атлантид.
Я поднял глаза….
Я застыл как камень.
В комнате, в конце веранды, прямо перед базиликом, ко мне спиной стоял человек. Перед ним стояла женщина, её лоб был белым. Я не мог ясно увидеть её лицо; я видел только её лоб – это была молодая деревенская девушка. Она была одета в красное, как божество, и смотрела на него. Белый лоб, совершенно белый. Я увидел её руку, поднимающую вуаль, и чёрную линию волос. Затем мужчина медленно поднял свою правую руку, он что-то держал большим и указательным пальцем; я увидел, как он положил руку на этот белый, абсолютно белый лоб над изгибом чёрных бровей. Я почувствовал головокружение. Я ничего не понимал; всё это не имело никакого видимого значения для меня и, тем не менее, я окаменел, будто был свидетелем чего-то известного и пережитого, словно это был мой жест.
Кто-то резко дёрнул меня за руку.
И я увидел медленно опускающуюся руку мужчины и точку тилака на белом лбу.
– Ты немедленно уйдёшь отсюда.
Я был раздавлен.
Он тянул меня за руку, и я слышал шёпот. Люди смотрели на меня, но я ничего не понимал. Я был ошеломлён, словно человек, пробудившийся в мёртвом храме и увидевший, что боги движутся. Он тащил меня наружу как вор.
– Ты сошёл с ума, нет! Ты сумасшедший!
Он посерел от гнева. Позади меня хлопнула дверь. Мы оказались на улице под сводом манговых деревьев, а позади… небо… голубое и ослепительное.
– Ты что, не знаешь, что этого делать нельзя? Ты саньясин или кто?
Он размахивал своими щипцами. Я будто сошёл с ума.
– Но что они делали…
Я заикался, я совершенно перестал что-либо чувствовать.
– Что они делали?
– Ты что, не знаешь, что не должен смотреть?
– Но что они делали?
Я задал свой вопрос заикаясь, как идиот; передо мной стояло лицо Батхи, её белый лоб, глаза полные слёз и нарисованный мной на её лбу красный тилак.
– Что случилось… что они делали?
– Ты что не видел? Это была его жена.
– Его жена…
Я почувствовал головокружение.
– Ты что не знаешь, что это священно?...
Он внезапно бросил мою руку.
– Ты странный саньясин и слова твои странные.
Он сплюнул на землю.
– Я думаю, будет лучше, если мы расстанемся здесь.
Он затянул верёвку вокруг пояса и ещё раз взглянул на меня.
– Это твоя ночь.
И повернулся ко мне спиной.
Я в отупении шёл за ним; я видел его обнажённый и прямой силуэт, купающийся в солнечном свете и спускающийся вниз по маленькой улочке в направлении ослепительного голубого неба, туда, где заканчивались манговые деревья.
Он исчез.
Я долго стоял перед дверью не способный ни двигаться, ни думать. Музыкант с мридангамом бешено бил в свой барабан. Я вышел из деревни.
Рисовые поля интенсивного изумрудно-зелёного цвета расстилались насколько хватало глаз, залитые светом и оживляемые находящимся в отдалении островком серовато-зелёных манговых деревьев и прозрачным, лазурным небом в котором медленно двигалось облако похожее на клубок белого хлопка.
Внутри меня царил полный хаос.
Я больше ничего не понимал, моя голова звенела как пустой тыквенный сосуд. Я понимал только Батху, Батху, Батху…. Она была моим спасательным буем, моим светлым островом: Батха, Батха – почему Батха? Я не знаю. Я не думал о ней ни секунды с тех пор… о! в течение дней, возможно жизней, и затем она необъяснимо оказалась здесь, она, она одна, словно она всегда была здесь – я лишь на время закрыл дверь, и теперь она открылась. Это было похоже на взорванную плотину, на зелёное вторжение, всё было унесено, выметено прочь: мир, свет, белый простор – о чём я беспокоюсь! Но что я сделал, что я в действительности сделал в течение всех этих лет… что? Куда я исчез?... Я был оставлен у рисовых полей в состоянии помрачения ума; я глядел на этот зелёный потоп, словно Иона на пасть кита.
Внезапно всё остановилось.
Полная пустота.
Я видел все эти расширяющиеся и увеличивающиеся подобно морю рисовые поля – стебель к стеблю, детально и все вместе… и огромное облако из белого хлопка над головой, отбрасывающее зеленоватую тень. Пауза длиной в одну секунду. Всё было зафиксировано, сфотографировано, ничто больше не двигалось – то. И это то не соответствовало ничему – никакой мысли, никакому плану, никакой воле, и оно было видимым. И то, что ты видел в эту секунду становилось истинным – творческий взгляд. Взгляд будущего – это будет. Может запросто рухнуть весь мир, люди могут пытаться мешать – но это будет, это решено. И мне очень хорошо знакома эта секунда; она была пуста и тем не менее содержала всё, как секунда на борту "Aalesund"а, когда я сказал "нет", как секунда в порту, когда я последовал за Саньясином. Действительно, существует область творческой силы, просторы видения, где всё будущее подобно шару из света, и когда ты можешь видеть там, думать там, это становиться истинным: десять лет или десять дней спустя оно становится истинным. Ты хватаешь вибрацию, тянешь нить и распутываешь её как кокон – она становится творческой мыслью, пузырём светящегося могущества, которое безошибочно идёт к цели. Всю жизнь я тянул эту нить: удар света на Бульваре – и я стал золотоискателем; вспышка молнии на берегу в Гвиане – и я бросил своё золото. Я создавал себе новые жизни за пять минут и галопом проскакивал континенты, вперёд, всегда вперёд, притягивая эту субстанцию, словно магию, которая формует жизнь; и когда это заканчивалось, было другое, снова другое, всегда другое – что-то ещё, что-то еще, всегда что-то ещё – словно ты должен вгрызаться в это, вырывать мгновение, изобретать новую жизнь,пока не появится несомненная жизнь – то – тогда ты остановишься. Но я всегда начинал сначала. И точно такая же секунда пришла тогда, чистая, ослепительная…. Я потянул нить – и отправился на юг. Я снова шёл искать Батху, это было очевидно. Я отправился немедленно.
Я встал. Поднял свою нищенскую плошку, посох, затянул ремень.
Затем под жужжанье насекомых, хриплое кваканье лягушек-быков и глухой бой мридангама в меня вошёл сладкий аромат молодых рисовых полей. Я вернулся в своё тело так, словно отсутствовал десять лет.
И именно в тот момент, когда я шёл по небольшой насыпи, пересекавшей первое рисовое поле, ко мне вернулось видение Батхи. Это было так ясно, и я понял всё: "Три раза я звала тебя… три раза. Ты уходил прочь, становился всё меньше и меньше, словно собираясь исчезнуть, и я позвала тебя, я звала тебя, а ты не отвечал; и это причиняло мне такую боль, будто я собиралась умереть…". И она была на конце нити, живая, улыбающаяся: она тянула. Она никогда не прекращала тянуть! Она снова привела меня в своё тело. Без неё я бы исчез. Я бы полностью переварился внутри этого белого кита.
И в этот самый момент меня охватила острая боль: что она делает, жива ли она?... У меня был жар. Я думал, что мне никогда не дойти до конца этой дороги.
В ту же ночь у меня был сон.
За мою жизнь у меня было много снов, странных и адских, иногда божественных, но не один не причинил мне такого страдания как этот, из-за его пронизывающей простоты. Очевидно, что это был не "сон", поскольку я вошёл в мир настолько же реальный, как Перу или Китай. И я мучился от ужасной боли, пытаясь понять, был ли тот мир, который я видел, образом из прошлого или предвидением будущего. О! всё уже здесь, а мы тянем вниз несколько проблесков откуда-то, мы боремся против теней, которые старше нас самих и пытаемся изменить тёмные законы, обладая недостаточным светом. Но возможно эти тени гонят нас, толкают нас к большему свету?
Я был в "чужой стране", далеко, далеко, в западной стране, и я был обязан найти её снова. Не было ничего важнее этого, это был вопрос жизни и смерти. Между нами были все виды препятствий, огромные расстояния, границы, безжалостные чиновники, убивающие с помощью резинового штампа. Наконец, я увидел себя в поезде, в коридоре поезда. Но он не был похож на здешние поезда, он был огромным, с коридором, простирающимся во всю его длину подобно нити из света. И я бежал по коридору, я бежал как сумасшедший, словно поезд ехал недостаточно быстро! Я прыгал через багаж, толкал людей, прыгал через верёвки – я бежал, сходя с ума от боли, к свету в конце, которым была Она. И в конце я оказался в другой стране, не похожей ни на что известное. Мир из молчания. Всё было приглушённым, беззвучным. Воздух тоже был необычным по качеству, он был перламутрово-серым; своего рода слабый, прозрачный туман, недостаточно густой, чтобы на самом деле быть туманом, но достаточно субстанциональный, чтобы образовать пелену как бы из прозрачной тюли, обволакивающей всё. Всё двигалось или скорее скользило позади этой "пелены" в абсолютном молчании. Туда-сюда прогуливались люди. Они были по одному или по двое, но никогда больше двух, чаще по одному. Это был своего рода сад или, возможно, парк, огромный серый парк, с аллеями, газонами, кустарником, но всё сливалось в этом перламутрово-сером, прозрачном свете; существа в этом месте, казалось, были из той же самой субстанции, что и этот свет, но немного более компактной, они двигались медленно и с потрясающей гибкостью, едва касаясь земли и без малейшего звука. Было впечатление, что все они были погружены в глубокую медитацию, подобно странствующим монахам. И каждого я спрашивал: "Где она? Где она?" и ощущал боль от своего вопроса, я один создавал там шум, я был тяжёлый и неуклюжий: "Где она?...". И удивительно, я не помню, чтобы я искал именно Батху – это была "она" и возможно, она была также и Батхой, но не обязательно именно с её лицом, возможно это была "она" многих времён и со многими лицами, но это была всегда "она", одна и та же "она". А они не знали. Они не отвечали. Или они непонимающе разводили руками в жесте, который, казалось, поднимал столетия. Чем дальше я продвигался, тем сильнее страдал, всё больше и больше, страдание становилось непереносимым, подобно камню смерти в моём сердце: "Где она? Где она...?" Я был единственным, кто звал в этом мире без эха. В этом парке не было ни звука, ни даже цветка. Затем, в последний раз, я приблизился к одному из прогуливающихся, и это было так похоже на крик моего сердца, такой интенсивный, что человек остановился: "Где она?" Он медленно поднял свою руку и указал на угол парка, уходящий вниз на другой уровень.
Я спустился туда. Это было похоже на расположенные террасами сады, тоже перламутрово-серые, и тот, который я искал, находился в самом низу. Слева был лес. Я вошёл в него. Там были неизвестные мне деревья с очень нежными, пепельного цвета листьями, и высокие папоротники. Всё пребывало в абсолютном молчании. Такого молчания больше не было нигде на этой земле: абсолютное отсутствие вибраций, словно мир остановился. И я знал, что она находится здесь…. Я оказался перед деревом. На земле росла трава с мелким листьями, похожая на люцерну, и был могильный холм. И вдруг – я сам не знаю, ни откуда, ни как они появились – я увидел несколько маленьких красно-коричневых лис, выскочивших из травы и кинувшихся бежать во все стороны. И она была именно здесь. Просто несколько очень маленьких, красно-коричневых лис, беззвучно бегущих во всех направлениях и не оставляющих следов…. И Батхи больше не су-ще-ство-ва-ло.
Это было ужасно. Ещё более страшно, чем видеть её мёртвой перед собой.
Я проснулся. Моё тело было холодно как труп.
Я добрался до Белого Острова в новолуние, во время песчаной бури. Я был истощён и у меня был жар. Был октябрь, время Скорпиона, время тёмных переворотов, время дублей и уходов, световых прорывов и внезапных крушений – не то что бы я придаю звёздам особую важность, но для меня всё имеет значение, и чем дальше я продвигаюсь, тем больше убеждаюсь, что всё движется вместе; каждая деталь несёт знак целого, и я вслушиваюсь в каждое мгновение, в этот поднимающийся жар и случайное тёмное спотыкание, в угасание великой волны, которая приводит в движение народы и заставляет вращаться миры – и горе нам, если инструмент настроен только на фальшивые образы и бездушные ритмы. Но я тоже потерял ритм, меня захватила сумасшедшая людская суета и я смотрел на ящики с лимонами на платформе, словно ждал, что оттуда, вдруг, выскочит сбежавший из Японского Госпиталя Бьёрн.
– Эй, Саньясин, твой посох.
"Саньясин, Саньясин…". Неужели они никогда не оставят меня в покое! Он протягивал мне посох. Это был пилигрим с севера. Затем, я не знаю, что на меня нашло, я схватил свой посох и переломил его об колено надвое. Он был ошарашен. Я сунул ему в руки половинки посоха:
– Вот, это тебе, я достиг конца пути.
И я ушёл.
Я шёл через пакгауз, где когда-то слышал божественную музыку, но в моём сердце больше не было никакой музыки, лишь в висках был слышен бой барабана, похожий на грозный марш Шивы. Я вновь видел маргозу возле станции и ещё раз услышал серебряный звон колокольчиков на запряжённых лошадьми повозках, но я не видел мальчика, который привёл меня к моему брату. У меня больше не было брата, он был мёртв – или всё же это он пришёл и шепнул мне на ухо: "Однажды я вернусь и разобью твои очки". Меня больше не несла улыбающаяся милость, устраивавшая каждый шаг, каждую встречу; я горел от лихорадки во время песчаной бури, будучи несчастным от бытия только самим собой.
– Эй, Саньясин, возьми мою лёгкую повозку.
Саньясин, Саньясин…. Я каждый раз опускал голову, словно был изгоем… заклейменный, опозоренный, отрезанный от всех и каждого этим оранжевым символом. Ветер дул с юга, дюны накатывались на пальмы; несущийся по главной улице песок был похож на пыль из колючек; моя одежда развевалась, люди показывали на меня, на балконах шептались женщины: белый человек, белый человек…. Оборачивались прохожие, и я слышал: белый человек, белый человек…. Я шёл, согнувшись и прижимая к груди свой оранжевый шарф, словно сгорающий от стыда вор: белый человек, белый человек…. Белый человек, белый человек, нечестивец, проклятый Саньясин, дезертир из никакой страны, маскирующийся в оранжевое здесь, в чёрное там; маскирующийся в любом случае и даже не знающий какую кожу ему одеть, даже не кожу обнажённого Саньясина – ноль, несуществующий, совсем-ничто, который не отсюда и не откуда-то ещё, ни сверху, ни снизу – о! кто мне скажет, откуда я пришёл, как моё имя, где моя страна? Не прискачет ли ещё раз огромная белая лошадь, чтобы унести меня на своей победоносной спине и освободить из этой духовной крепости, как она освободила меня из крепости белого человека?
– Балу!
Он, открыв рот, смотрел на меня в оцепенении, почти со страхом, как на привидение.
– Балу!
Подросший и похудевший он стоял перед лавкой торговца зерном. Я протянул руку, о! как нищий.
– Балу!
Он бросил свою пригоршню зерна и побежал прочь с такой скоростью, на какую только были способны его ноги. Все повернулись ко мне спиной.
Я пошёл по храмовой улице: в висках у меня пульсировало, тело бороздили белые волны, рот был словно набит рисовой шелухой. Я попросил стакан воды у Меенакши. На пороге появилась его мать, одетая в пурпурное сари, её кулаки упирались в бёдра. Она посмотрела на меня…. Её глаза, казалось, говорили: "Она мертва; Ниша бросилась в колодец". Я ушёл. Я бродил по храмовой улице среди позванивающих повозок, сквозь кружащийся песок; я шёл в направлении высокой, тёмно-синей сторожевой башни, силуэт которой виднелся на фоне неба покрытого перистыми облаками, я был ничтожным и абсурдным в этом одеянии, я был одинок и находился в конце всего; не было больше дороги по которой нужно было идти, некуда было сбегать, всё было кончено, шутка была сыграна; я прошёл все дороги, даже дороги свободы и даже дороги после которых не возвращаются. Больше не было ничего, кроме маленькой двери в отдалении, белого ребёнка, и я шёл вперёд как слепец, пробираясь на ощупь в лихорадке, с единственной мантрой, звучавшей в моём сердце: где она, где она… Жива ли она?
Я поднялся на три ступеньки. Моё сердце стучало так, словно собиралось взорваться. Лоджия была открыта: запах сандалового дерева, божества, залитое светом патио…. Я споткнулся обо что-то, упавшее с пронзительным звуком. Я нагнулся; это был детский эктар.
Он был там, обнажённый по пояс, он сидел в углу, один, в окружении своих инструментов – и смотрел на меня. Я даже не знаю, поприветствовал ли я его, я нырнул в этот взгляд, погрузился в него, в это великое и спокойное могущество, смывшее все мои страдания, разгладившее мои морщины, искупавшее моё несчастье в свежести и покое, как будто я шёл столетия, бежал сквозь жизни и тело моё покрывала накипь…. Он остановил меня жестом.
– Мани!
Показалась молодая девушка. В руках она держала полотенце и кувшин воды. В доме не было ни звука.
– Помоги ему. Он саньясин, он здесь дома.
Саньясин… Саньясин…. Она приблизилась; мне захотелось закричать: нет, нет! я не саньясин! Остановитесь, оставьте меня одного! Я не саньясин, я совсем ничто!... Она лила воду на мои ноги. О! он делал это умышленно, это было запланировано, он хотел дать мне понять, что я посторонний, саньясин, получающий в соответствии со своим званием. Меня заполнил стыд. Мне захотелось уйти, я был растерян как ребёнок. И затем, вдруг, мой взгляд приковала девушка, согнувшаяся над моими голыми ногами; её стелющиеся по земле волосы, клочок оранжевой одежды – всё словно погружалось в колодец у меня на глазах; образ становился глубоким, интенсивным, скользил в другой мир, открывая наложенные друг на друга слои, и это было больше не "мной", а мной и ещё раз мной и бесчисленными временами, которые возвращаются; каждый жест на авансцене повторялся на других планах – дважды, трижды, или, возможно, это было обратной стороной, и я был там, снаружи, снова жест за жестом начиная старую историю. Это было своего рода головокружение. Или это возможно моя лихорадка – не бредил ли я?
– Садись.
Девушка подложила мне под ноги циновку. Игра в карром осталась незаконченной – все убежали. Пришла Ма.
Моё сердце подпрыгнуло; мне захотелось взять её за руки, коснуться её ног. Она отошла на шаг, обернула угол своего сари через лоб, протянула мне поднос и даже не улыбнувшись вышла.
Я обезумел от беспокойства.
– Махарадж…
– Ты вернулся, – сказал он наконец – ты должен был вернуться.
– Махарадж, где она?
Он посмотрел на меня. О! Я знаю, что я никогда не должен был задавать этот вопрос.
– Она жива, – просто сказал он.
Кровь прилила к моему лицу; я закрыл глаза.
– Она встретится с тобой… если захочет.
Она жива, она жива…. Меня бросало то в жар, то в холод, я выпил залпом стакан воды. Затем пристальный взгляд Бхаскар-Натха захватил меня, и он с жёсткостью борца сказал:
– Ты видишь как ты сжался?
Мне показалось, что он ударил меня. Позади я всё ещё слышал голос Саньясина: "Ты маленький бездельник!"
– Послушай, Саньясин, я всё очень хорошо понимаю…
Он, точно как Батха, положил сжатые руки на колени. Он смотрел прямо перед собой на песок в патио. Ко мне снова возвращался рассудок.
Затем… молчание.
Запах сандалового дерева, пение школьников, звук раковин вошли в меня, всё было тем же самым: это было сегодня или вчера, или многие жизни назад… это было бесконечно тем же самым, о! что меняется?... Мы находимся в сердце Египта под нашими обломками, мы пребываем в непотерянных временах, и этот запах момента, этот луч солнечного света на песке в патио внезапно захватывает нас и оставляет, словно вечного ребёнка среди натиска вещей.
– Я мог бы захлопнуть дверь у тебя перед носом.
Я поднялся. Он сжал кулаки.
– Но нельзя захлопнуть дверь перед Судьбой. Нельзя изменить судьбу закрыв дверь, изменить судьбу можно только став более великим, чем она. О! если бы я всё ещё был способен печалиться, то я бы говорил с тобой, плача кровавыми слезами….
Взмахом руки он оттолкнул свои инструменты. Перед ним лежали счета.
– Ты пришёл в назначенное время. Тебя нельзя винить; ты следовал закону своей природы. Но теперь пришло время, когда ты можешь изменить этот закон, если захочешь. Потому что бывает время когда это возможно.
– Но почему…
– Успокойся и слушай. Я хочу, чтобы ты ясно видел; только Истина может спасти тебя, она одна обладает Могуществом. Это единственная сила. Батха собирается умереть, возможно… поэтому пойми это. Судьба создана не для того, чтобы раздавить или наказать нас, Саньясин, она создана для того, чтобы заставить нас расти – ты саньясин и время саньясина закончилось, а ты не знаешь как выбраться из этого; ты никогда не знал как из этого выбраться, ты всегда повторял одну и ту же глупость. Пойми, ты не выберешься из этого с помощью крика, мятежа или лихорадки, но только перейдя на другой уровень сознания. Когда ты изменишь своё внутреннее состояние, ты изменишь состояние внешнее и завоюешь судьбу.
Он нагнулся ко мне. Я видел как вены пульсировали на его шее.
– Трудность, которую ты не преодолел однажды, будет возвращаться к тебе десять раз и каждый раз она всё больше будет усиливаться из-за твоего поражения, до тех пор пока у тебя не хватит храбрости развязать древний узел и стать более великим, чем ты сам. Судьба – это переход к другому состоянию.
– Но что я сделал неправильно, скажи мне? Я хотел… я пришёл на этот остров случайно… я встретил Балу….
– Случайно! О чём ты думаешь! И этот стакан, который ты поднёс к губам, ты думаешь, он случайно коснулся твоих губ?… В мире есть только одно Тело! единственное тело…. И если крошечная точка, которой ты являешься, появилась на этом острове, то только потому, что рука более великая, чем твоя, частью которой ты являешься, преднамеренно привела тебя сюда.
– Мы марионетки!
– Да.
– Тогда что я могу изменить?
– Всё. Ты можешь изменить своё состояние. Ты можешь выбирать, быть ли тебе марионеткой, которая не может ничего сделать, или Телом, которое является всем и которое знает, что оно делает и почему оно это делает, как оно идёт и куда оно хочет идти.
– Что я должен делать?
– Это не вопрос делания; ты должен быть.
– Я хочу быть; я оставил всё ради этого.
– Именно в этом твоя ошибка.
– Я нашёл Свет наверху, он был…. О! Это было чудесно. И тогда это было концом земли. Ты растворяешься… уходишь из жизни.
– Это неправильно!
Затем он начал вколачивать в меня свои слова. Он был похож на массу могущества:
– Если ты изгонишь всё для того, чтобы достичь Света, ты получишь славу пустого света. Если ты включишь всё, чтобы достичь Света, ты получишь славу полного света.
И я мог поклясться, что вокруг него было то же самое оранжевое излучение, плотное, почти золотое, как тогда, в баньяновом лесу.
– Потому что всё, что касается этого света, становится полным – это полнота всех вещей; это светящееся основание всего, что существует. Ты можешь выбрать в нём вечный сон, ты можешь выбрать растворение в нём, ты можешь уйти в него обнажённый, как маленький святой – фактически, ты можешь выбрать всё, что пожелаешь, потому что этот свет приветствует всё взором для которого всё едино. Это великий Взгляд, который заставляет быть то, что видит. Если ты видишь лишь одну маленькую вещь в этом свете, ты становишься этой маленькой вещью; если ты видишь микроскопическое божество, то это микроскопическое божество становится абсолютом светящейся тотальности, не оставляющей больше никаких желаний – всё, что касается этого, становится этим, становится полнотой этого, абсолютно этим. Это рай – да, рай твоих желаний….
Он уставился мне в глаза.
– И если ты отказался от всего для того, чтобы добраться туда, тогда да, ты достигнешь огромного пустого божества и это будет концом земли. Но я говорю….
Затем он медленно поднял перед собой сложенные руки, словно приветствуя неизвестное божество.
– Я говорю, это начало строителей духа. Это грядущее царство божественных тружеников, которые переустроят землю в их образ видения красоты. Это время реальных провидцев, которые постигнут великий вечный Взгляд не для того, чтобы уснуть там в инертном блаженстве, но для того, чтобы привлечь силу сверху во всё, что они делают, в каждое существо, которое они встречают, в каждую частицу, которой они касаются, и заставить отдать их светящееся содержание, потому что, на самом деле, небеса находятся повсюду, в каждой вещи, в каждом существе, в каждом обстоятельстве на земле, и мы должны сделать внешнее таким, каким внутреннее уже является…. Но это более трудные небеса; они не для тех кто спит в духе.
Образ Бьёрна вновь вернулся ко мне, и у меня появилось чувство, что я нахожусь именно там, где находился перед смертью Бьёрн.
– Бьёрн тоже хотел могущества – и он мёртв. Если я выбрал неверную тропу, отправившись искать наверху, а он внизу, то где же тропа?
– Ты не был неправ, и Бьёрн тоже. Ты прошёл только половину дистанции. Обнаружив небеса наверху, ты обнаружил лишь их половину – другая половина должна быть создана здесь, на земле. Ты нашёл Его, не Её.
– Кого её?
– И Бьёрн не был неправ, начав искать внизу, просто он начал там, где должен был закончить; он трудился внизу не обладая светом, находящимся наверху, поэтому всё рухнуло. Послушай, дитя, Сила одна, она повсюду; в мире существует только одна сила, а не две – в атомах, в обезьянах и в богах – но если ты берёшь её снизу, то она полна грязи земли и она вершит чудовищные чудеса; необходимо отправиться наверх и спустить её вниз. Я тоже Тантрик, но у меня нет на лбу красного треугольника и я не совершаю чудес – я освобождаю простое чудо, которое находится в сердце вещей. Я также и Саньясин, но на мне нет оранжевой одежды; я отрёкся от всего, ни от чего не сбежав – но с помощью своего долота я высекаю свои небеса в каждый момент, во всём что я делаю, во всём что я вижу, даже в своих счетах. И я не Саньясин и не Тантрик; я нечто другое…. Послушай, сын мой, существует тайна….
Бхаскар-Натх наклонился вперёд, взгляд его устремился в землю, словно он хотел пронзить её светом.
– Ты вернулся и тебя тяготит Судьба; иногда мы падаем на пути подобно Бьёрну – всегда существует момент, когда ты падаешь на пути. Это называется "падение", но в таком случае, вся жизнь, это падение с небес из которых мы никогда не выходили. Истина более велика, чем наша мораль, Саньясин, более велика, чем наши добродетели, и в ошибке скрыты небеса, которых мы не предвидели…. И я говорю: мы падаем снова и снова, мы ломаем шеи, у нас каждый раз отбирают наше добро, потому, что на каждой стадии мы должны принести на землю тот уровень небес, которого мы достигли – если бы мы не падали, никогда бы небеса не коснулись нашей земли! Они бы оставались там, где есть – одинокие и совершенно ничего не значащие. И чем выше взбираешься, тем глубже и болезненней нисхождение. Но тайна находится здесь…. Послушай. Воистину, каждое нисхождение воспламеняет твои непогрешимые небеса огнём страдания, обладающего силой трансформировать тот уровень тьмы, которого он касается. И в нисхождениях ты трансформируешься: сначала мир мысли, затем мир сердца, эмоций, мир жизни в каждый момент, скрытые глубины и укромные уголки, затем тело – твоё тело – болезни и смерть. Смерть это последний враг, который должен быть завоёван…. И чем глубже нисходишь, тем сильнее воспламеняются твои склеротические белые небеса огнём могущества и любви, словно боль ночи заставляет её стать более великой, чем она есть – по правде говоря, небеса Духа являются лишь бледной копией самих себя до тех пор, пока они не погрузились в пламенеющий тигель земли. И когда приближаешься к последней ступени нисхождения, твои небеса, сброшенные вниз, упавшие, сияют горящим золотом, динамичные, всемогущие, вплоть до самой тёмной клетки, самой мятежной материи, словно собираются взорваться под давлением этой Ночи; будто истинное Солнце находилось в глубинах тела. И я говорю: могущество падения является самим могуществом Трансформации. Когда мы притянем наши небеса вниз, в наши тела, они коснуться второй половины своей Истины, два станут одним и материя будет изменена.
На секунду он остановился и осмотрелся вокруг, будто что-то увидев.
– Тогда больше не нужно будет падать или умирать, потому что небеса будут повсюду, внизу также как и наверху; каждая точка будет вершиной, каждое существо будет своими собственными небесами, каждый момент будет целью и бледное блаженство пустых бесконечностей станет бесчисленным счастьем божественных мириадов на земле.
Бхаскар-Натх поднял глаза и посмотрел на меня. И я увидел.
– А теперь иди, время.
Я встал как робот.
– И не забывай, всё зависит от твоего желания. Однажды ты насладишься двумя мирами, но сначала ты должен разрушить привязанность и к одному и к другому.
Я вышел. Сильные порывы ветра доносили звуки гонга и раковин. Я опять чуть было не споткнулся об эктар. Затем, ослеплённый, я оказался на улице. Яростно дул южный ветер.
– Нил!
Я обернулся. Это был Балу – с напряжённым лицом, со сжатыми губами. Он сжимал в карманах кулаки, голова его была поднята:
– Она будет ждать тебя там, этим вечером.
Он подбородком указал на пляж. Затем его взгляд снова вернулся ко мне и он посмотрел на меня с такой ненавистью, что я был ошеломлён.
– Балу…
Он повернулся ко мне спиной; я был один.
Если бы я только мог оставаться пробуждённым словами Бхаскар-Натха. Но эта песчаная буря преследовала меня; мои глаза горели, поднимался жар. Я удерживал себя в своей шкуре только усилием воли. Я вошёл в храм, надеясь найти там убежище. Я даже не был голоден, мне просто хотелось остаться одному и быть защищённым, но они бы не оставили меня в покое; они глазели на меня, оборачивались: dorai, dorai…, звали меня торговцы раковинами, бормотали жрецы, мостовая под ногами была холодна как лёд. Кто-то указывал на меня. Я побежал через северный коридор. Затем, задохнувшись, я внезапно остановился посреди коридора. Передо мной стояла на дыбах огромная каменная лошадь – что вообще я здесь делаю, куда иду? Вокруг меня были гигантские колонны, неподвижные тесные ряды пристально глядящих богов, гранитный свод, разрисованный красными и жёлтыми полосатыми чудовищами, грохот барабанов и гонгов, и я чувствовал себя абсолютно чужим и потерянным в этом лесу конца мира и всех миров, загнанным в угол, одиноким, на краю неизвестности. Что я тут делал, где я находился? Мои ноги тащились, словно были сделаны из свинца, моя грудь была охвачена огнём, это было удушьем… дурным сном… хуже, чем сном: некуда было идти, никакого выхода, никакой возможности возврата, я был в конце самого себя, это было последней твердыней, тупиком из которого не выбраться. Я выбросил свою медную чашку. Звуча, как Судный день, она покатилась по мостовой. Я обернулся, они шли… возможно около пятидесяти человек: dorai, dorai… Я вскарабкался на опору и побежал между колоннами.
Я рухнул позади барельефа.
Закрыв глаза я свернулся клубком как дикобраз, зажав голову руками и горя от жара.
Я спал как бревно.
Не знаю, что произошло и как долго я спал; я шёл по горам цвета красного шёлка – искрящегося красного, вишнёво-красного, волнующегося словно море; я погружался в него по колени, я поднимался и опускался по красной Аравии, раскинувшейся насколько мог охватить взгляд, совсем один; падая на каждом шагу я должен был делать огромные усилия, чтобы подняться; я пытался ухватится руками, но они тоже погружались и соскальзывали в это шёлковое болото. И затем, вдруг, без какого-либо перехода, я оказался на окраине леса (там была тропинка, дорожка) и увидел себя – это был я, одетый как саньясин и висящий на дереве. Висящий на дереве Саньясин. Это был я, точно я. И группа людей с фонариками, которые шли чтобы меня снять. Образ был точным до галлюцинации – моё белое в свете фонариков лицо, оранжевая одежда, молчащие люди – словно я видел себя со стороны. Но как раз в тот момент, когда они подняли свои фонарики, чтобы снять меня, образ исчез, и я с криком проснулся. Сон?... Но все Гималаи не более реальны, чем этот образ.
Я вскочил на ноги. Лучи солнечного света упали на окрашенный в разные цвета свод – Батха! Я упущу Батху! Я как сумасшедший побежал по коридору. Батха! Батха!... В коридорах раздавалось звучание серебряных труб; yalis открыли свои гранитные челюсти; я бежал по ледяному тротуару и больше не знал с какой стороны нахожусь, здесь или там, в этом лесу или в другом, я бежал за Батхой… Батхой… она мой спасение, моё убежище, мой свет в конце туннеля; я бежал так, как повешенный выходит из своего трупа, мёртвый или живой, я не знаю: "Никогда больше, о! никогда больше…". Это было ночным кошмаром, всё смешалось: жизнь, смерть, концентрационные лагеря и погребальные костры инициаций, оранжевые и полосатые туники – никогда больше, никогда больше….
Я вышел под восточной башней. Пальмы трещали в порывах ветра как цветы сульфуры, дневной свет сиял позади меловой вуали. Наверное было около пяти часов. Пляж был пустынным… завеса из белой пыли. Я двигался вперёд прищурив глаза, меня хлестал чертополох. И вдруг она оказалась там: маленький красный силуэт, святилище, дюны на юге, похожие на пенную лавину.
Она спускалась по ступенькам.
Её прямая фигура была красной в безукоризненно красной кварцевой пыли, её волосы были распущены, она была в кроваво-красном сари, развевающемся на ветру. В течение секунды меня охватила безумная паника – это была Мохини.
Мохини, точно такая же, какой она была на том пляже во время песчаной бури.
Она шла по лестнице. Её сари было крепко затянуто вокруг груди; на её запястье блестел золотой браслет: очень молодая девушка, бледная, с красным тилаком на белом лбу.
– Батха. О! Батха…
Её взгляд лежал на мне, светящийся и глубокий как озеро. Она взяла меня за руку:
– Пойдём…
Она потянула меня под перистиль, я облокотился на стену.
– Батха!...
– Тссс!
Она положила палец на мои губы. Она была такой бледной, обескровленной, словно после продолжительной болезни. Она уселась рядом со мной, обхватив руками колени. Она продолжала смотреть на меня, долго, неподвижно, безмолвно. Сказать было нечего. Это было похоже на встречу воды с водой. Это был мир, развязка. Она мягко удалила моё страдание, мой жар, сняла мой плащ из колючек, омыла мою горящую рану; она смотрела на меня без спешки, без упрека, словно из глубины своей души, словно из спокойного сада, где мы находились вместе, всегда вместе, бесконечно: бесстрастные, спокойные, прозрачные, как два ребёнка играющих на берегу лебединого озера. Я погрузился туда, растворился там. Я оставил свою тень, затруднения, страдания; там было так просто, это истекало из источника и там не было двух различных вещей: ни мужчин, ни женщин, ни "ты", ни "я", ни саньясина, ни чёрного, ни белого, ничего, что давало, ничего, что брало; всё было одинаковым, всё было мною, всё было ею, словно вода в воде, словно крылья огромной птицы бесконечно скользящей по неподвижному озеру; это путешествовало и путешествовало через моря спокойного света, через мысы полноты, через заливы забвения, почти радостно, в сладости одного и того же великого потока; оно плыло сквозь ночи, сквозь дни, сквозь смерть и ещё раз смерть, безболезненно, не отбрасывая тени, оно текло вечно вместе – она или я, я или она – к бесконечным глубинам, к нежности арктической чистоты, к неподвижным прозрачностям; и мы собирались, возможно, там раствориться, внезапно захваченные слегка розоватым, сверкающим морозом.
Затем мне показалось, что великие просторы сверху тоже оказались здесь, в интимной сладости сердца.
– Батха…
Она улыбалась.
– Тссс, не сейчас.
Дул южный ветер, но мы оба находились в такой безопасности на этом неуязвимом острове, на этом безмятежном острове, мы находились на нашем вечном острове, на нашей скале из вечности, позади всех жизней, всех смертей, когда и белые и красные острова ушли под воду. Я думаю, я улыбался и всё было таким простым, всё было зачарованным. Она сказала:
– Как ты похудел!
– Какая ты белая!
– Я ждала тебя, я очень тебя ждала…
– О! Как я был глуп!
– Я звала тебя, я звала тебя каждый день, но ты не отвечал, О! Нил… Словно никого не было… словно ты больше не существовал… это было ужасно…. И затем, я не знаю когда, однажды около трёх недель назад, ты ответил; ты был там, такой тёплый, такой живой! Тогда я узнала, что ты возвращаешься. Я снова начала жить.
Что-то задрожало на её губах.
– И затем вернулись птицы.
– О! Батха, я не знал, я был глупцом.
– Ты не знал чего? Ты не знал, что я тебя люблю?
– Ты любишь меня….
Я открыл глаза. Завеса разорвалась, это был крик. Она смотрела на меня так спокойно….. Я был словно заморожен.
– Ну и что? Ребёнок не может любить?
Я был раздавлен.
– Но Батха, ты была всего лишь ребёнком!
Она, положив голову на колени, смотрела на море.
– Раньше, когда ты был здесь, я находилась в мире, покое; действительно, это было из-за того, что я знала, что я тебя люблю; я была в покое, я приземлилась…. Ты знаешь, как птица, которая долго летела и села на землю? Я приземлилась в тебе. Я нашла тебя снова. Ты почувствовал что-нибудь?
– Но Батха, ты ничего мне не говорила.
– Не говорила что? Нужно использовать слова?
Она немного придвинулась.
– А затем ты уехал….
На её белом лбу появилась небольшая морщинка.
– Ты очень злой!
У неё была такая же озорная улыбка как и прежде:
– Но я ловко поймала тебя! Я ущипнула тебя там, на дюнах, ты помнишь?
Я был в смятении. Я чувствовал приступ надежды, это было спасением, жизнью, которая открывалась передо мной.
– Послушай, Батха…
И затем, вдруг, ловушка… невозможность. Стены со всех сторон.
– Что мы будем делать, Батха…. Я больше не знаю, не понимаю….
– Ты здесь, Нил, всё хорошо.
– Они разлучат нас.
– Кто они?
– О! Те… они ненавидят нас. Если только мы не потерпим кораблекрушение здесь, без кого-либо и чего-либо.
– Почему без кого-либо? Я люблю мир; я люблю Балу, я очень сильно люблю Аппу…. Я люблю Нила тоже очень сильно.
В её глазах были всё те же озорные лучики, у неё до сих пор было детское круглое лицо и жизнерадостный вид.
– Ты не изменился, мой бедный Нил – это ничто без меня или ничто со мной!? А твоя свобода, нашёл ли ты её, мистер Совсем-ничто?
– Да… нет.
Она взорвалась от смеха.
– Вот видишь.
– О! Батха, давай всё забудем… всё. Давай начнём сначала.
– Да.
– Это ошибка, ловушка. Послушай, мы уедем…. Ты помнишь… королева коралловой страны, венок из смеха….
– Да. Аппа говорил мне, что ты начнёшь другую жизнь благодаря мне.
Моё сердце забилось. Внезапно она стала серьёзной. Какой странной маленькой девочкой она была!
– Что ещё он тебе говорил?
– Многое…. Он сказал: "Другая жизнь это не та же самая жизнь с некоторыми улучшениями…".
– Улучшениями?
– Всё зависит от тебя.
– От меня?
– Он сказал: "Души всегда находят друг друга заново и каждый раз возвращаются, чтобы сделать шаг вперёд". И я тоже должна сделать шаг…. Когда ты уехал, я всё время видела Скалу Кали.
– Скалу Кали?...
– Я падала с неё… О! Мне очень хотелось бросится с неё.
– Ты падала…. Но Батха, что мы должны делать, что от меня зависит, скажи мне?
Я смотрел на Батху, на деревушку в отдалении, на людей, на дюны: dorai, dorai…. И затем, внезапно, мне показалось, что сделать ничего нельзя, что это бесполезно, что все мы пойманы, загнаны в ловушку и бессильны перед этим враждебным миром, и что всё уже произошло.
– Ты знаешь, что зависит от меня?
Она закрыла глаза. Она была так прекрасна! Волнами накатывались звуки раковин. Затем она заговорила мягко, словно маленькими словами-жемчужинами:
– Когда ты находишься там, в глубинах, ты спокоен, ничто больше от тебя не зависит…. Ты спокоен, действует некто другой. И это хорошо, это правильно. Когда ты забываешь, тогда становится трудно.
Она натянула своё сари до кончиков пальцев ног.
– Возможно, прибываешь к одному и тому же, но…. Это одна и та же вещь, но это уже трудно.
Она встряхнулась, словно для того, чтобы избавится от тени.
– Он сказал: "Необходимо выбрать тропу на которой исчезает любая жажда, и женщина притягивает мечты мужчины вниз, в Материю, а мужчина притягивает силу женщины в Свет. И они идут вместе. Если она не поднимается, она разрушает его; если он не творит, он теряет её".
Она посмотрела на меня с такой нежностью, что мне захотелось обнять её – волна крови прошла сквозь меня. О! Как я был глуп!
И именно с этого момента всё пошло не так.
Я взял её за руку, сердце моё колотилось, я задыхался. Её рука, такая мягкая и нежная слегка трепетала в моей. Жест, крошечный жест. И в ту самую секунду, когда я взял её за руку, я увидел, что всё отклонилось в красное.
– Послушай, Батха, это ошибка, огромная ошибка, мы начнём всё заново.
– Да.
– Я возьму тебя с собой, мы уедем вместе, я женюсь на тебе.
– Но ты уже на мне женился!...
– Но попытайся объяснить, Батха! Без тебя я сломан, разве ты не видишь! Давай убежим!
Её рука стала холодной как лёд. Затем меня охватила паника: казалось, со всех сторон выросли тысячи стен, я был окружён, я стал заключённым на этом острове в тот самый момент, когда промелькнуло спасение; они шли за мной по пятам, я мог слышать их: dorai, dorai…. Это было ужасно – сон наяву, ты бежишь и бежишь, а потом подкашиваются ноги; и они там, все, готовые набросится на нас… О!как Бьёрн.
– Послушай, Батха, я умоляю тебя, давай уедем далеко, далеко; мы начнём другую жизнь.
… И затем падаешь на землю, на колени; всё потеряно – мрак.
Она смотрела на меня; её глаза расширились, и я почувствовал поднимающуюся волну удушающей боли, сжимающую изнутри и затем, панику, захватившую и Батху тоже, и всё это ускорялось и ускорялось. И в то же самое время, хладнокровный, ледяной голос позади: "А! Ты тоже хочешь брать, ты хочешь сбежать со своей добычей?"
И этот голос как будто бросил меня в последний, отчаянный рывок, словно я должен был действовать быстро, прежде чем буду остановлен.
– Ты увидишь, мы будем счастливы, очень счастливы; всё будет очень просто, мы уедем в деревушку на севере….
Она качала головой, будучи не в состоянии произнести ни слова, её глаза до краёв были наполнены слезами.
– У нас будет хижина на берегу реки, мы будем свободны; там будут рисовые поля, я буду зарабатывать на жизнь; я буду учителем в сельской школе.
– Но Нил…
Она сжала руками голову.
– Нил, Нил…
Она повторяла моё имя как молитву. Она была готова сдаться; это был конец, освобождение, я был охвачен красным облаком.
– Ты увидишь, мы будем вместе, всегда вместе.
Затем она вдруг вырвалась, опёрлась руками о стену; она стояла передо мной и смотрела как загнанное в угол животное.
– Но это не то, Нил, это не то!...
– Ах! Брось это, они лгут, они…
Она положила руку мне на губы.
– Не говори, Нил, умоляю тебя, не говори, позволь мне уйти.
Я загородил путь. Это был мой последний шанс; если я позволю ей уйти, я проиграл, это конец.
– Если ты меня любишь….
– Но я люблю тебя, Нил! Разве ты не понимаешь? Если бы я не любила тебя, я бы ушла с тобой.
– Тогда пошли.
– Но это будет смертью для тебя, Нил, разве ты не понимаешь!...
– Моей смертью?
– Ты бросишь меня; ты всегда бросал меня, у тебя всегда жажда, Нил!
Я увидел её дрожащие губы. Она попыталась пройти вперёд; она упёрлась руками в мои плечи, она толкала… толкала.
– Дай мне уйти, Нил, я умоляю тебя, меня зовёт Аппа, я чувствую, что он зовёт меня, я должна идти.
Я медленно отступал к лестнице; я онемел. Я только видел перед собой её такое несчастное, белое лицо, красный тилак на лбу, и эти руки толкающие и толкающие меня. Я спустился на одну ступеньку; через секунду всё было бы кончено, она бы ушла. Я опустил руки:
– Ты покидаешь меня.
– Никогда!
Это было похоже на крик. О! до конца жизни я буду видеть её, стоящую наверху лестницы со свободно распущенными волосами в своём красном свадебном сари, и водовороты песка, охватывающие её ноги подобно пене.
– Никогда! Даже если я умру, я буду с тобой. Я растворена в твоём сердце.
Я спустился ещё на одну ступеньку.
– В последний раз, Батха, я умоляю тебя, если ты в самом деле моя жена….
– Слишком поздно, Нил!... Ты саньясин.
Слишком поздно….
Я сжал кулаки.
Я не могу дать точный отчёт, что произошло в ту минуту; всё обладало остротой тех минут в которых сконденсированы годы или жизни, и затем щелчок и ты словно наделён несколькими одновременными сознаниями, ты живёшь на нескольких планах в одно и то же время и видишь в нескольких мирах, и то, что происходит здесь, уже больше не отделено от того, что происходит где-либо – возможно, это сумасшествие или взрыв нескольких памятей: ты больше уже не одно существо, а мир исчезнувших существ, которые возвращаются и неожиданно выпрыгивают с умноженной интенсивностью никогда не растворявшихся боли и мятежа. Я был как колонна гнева – о! и так несчастен – жалкая марионетка. Я видел себя у подножия той лестницы – видел себя целиком – очень маленького, со сжатыми кулаками, в ярости перед обессиленной Батхой и рушащейся жизнью. Мне хотелось погрозить небесам кулаком…. Но только я собрался поднять кулак, как услышал голос Бхаскар-Натха – услышал и увидел одновременно, словно его голос материализовался в буквы и сформировал экран из пурпурного света между мной и Батхой:
Djamon Tomar Icha
КАК ТЫ ПОЖЕЛАЕШЬ
Это было похоже на гром, что-то раскололось надвое. И в эту самую секунду, словно во вспышке молнии, я увидел – я увидел всё сверху, будто находясь над своими плечами – увидел образ, накладывавший себя на этот образ, более глубокий, внутри него, и пришедший словно для того, чтобы объединится с этим образом, почти точная копия того, что происходило снаружи: саньясина похожего на меня, но более высокого, поднимающего свой кулак к небу, и наверху лестницы существо, похожее на Батху и одетое в красное, которое неожиданно упало с криком: "Нет! не это!" – и её голова вдребезги разбилась о колонну. Она была мертва.
Я окаменел, стал как камень – блок замёрзшего огня. Если бы я шевельнулся, всё было бы кончено, этот образ вошёл бы в материю, она была бы мертва. Я был подобен статуе ярости у подножия лестницы, сжимая в кулаках оранжевую одежду, изорванную песчаными вихрями.
Она шевельнулась.
Я думаю, я лишь на секунду закрыл глаза; я сказал: "Ма…" – Мать. Она спустилась вниз по лестнице. Я не двигался, не делал никаких жестов. Я находился где-то между молитвой и смертью. Она приближалась.
Она подошла ко мне, сняла свой золотой браслет и положила его к моим ногам; затем она медленно подняла руки к своему лбу, сложила их передо мной как перед богом в храме и затем ушла.
Она ушла.
Я смотрел на удаляющийся, маленький, спотыкающийся о песок красный силуэт. Я смотрел на неё как камень, не двигаясь, не моргая, до тех пор, пока она не скрылась за башней. И затем… ничего. Я закрыл глаза, я был мёртв для этого мира.
Я был мёртв.
Затем я ощутил как меня берёт огромное тёплое Могущество, окутывает меня Любовью словно Мать, и нечто позади, далеко-далеко, говорит спокойным, почти нейтральным голосом: "Впервые ты одержал победу."
Что я победил, я не знаю. Больше нечего было побеждать. Я был подобен повесившемуся, покинувшему свой труп. Я был мёртв, и тем не менее, я был жив.
Я поднял золотой браслет и снова отправился в путь.
Песок обжигал мне лицо, хлестал обнажённые плечи, мой рот был полон песка; я шёл как во сне. Затем я упал, опрокинулся в красное. Я продвигался наощупь в алом тумане и это тело было в моих руках – она была мертва, Батха, моя возлюбленная; я увозил её с собой – ах! Никто никогда нас не найдёт! Я собирался спрятать её, я уносил её с собой навсегда! Они могут гнаться за нами, она моя, моя, моя возлюбленная, моя любовь. Она была тёплой и мягкой, она была словно гнездящаяся в моих руках птица. Я бежал по пляжу, прижимая её к себе, я бежал, бежал через деревню; я находился на другой стороне, мне было всё равно, я пребывал в удивительной катастрофе, она была моя навеки – dorai, dorai… убийца, убийца, клятвопреступник! Возможно их было человек пятьдесят… толпа….
Я внезапно рухнул, задыхаясь, получив удар камнем в спину.
Никого не было.
Мои руки были пусты – в них никого не было, даже мёртвого тела!
Я встал на колени, острая боль пронзила спину, мне трудно было дышать.
Завопил павлин….
Он проорал три раза. Триумфальный крик на террасе, на закате солнца.
Затем в моей голове всё смешалось. Я больше не знал, вчера это или завтра; это была маленькая портовая улочка, вечно-проклятая, я бежал за Саньясином, бежал, чтобы ударить его, бить до тех пор, пока он не рухнет в пыль и я плюну на него. И затем, вдруг, поднимающийся из стены, восседающий на павлине бог… о! Сейчас я понимал всю свою ненависть! Но этот лежащий в пыли Саньясин был мной, и это я потерял всё.
Я встал.
Тень Балу скользнула вниз по улочке; Балу!... я закричал.
Это был конец; я собирался повеситься.
Этот Саньясин спешил повеситься, он думал, что потерял небеса, потерял землю, возлюбленную и свет, который заставляет любить. Он не знал, он больше ничего не знал, его глаза горели, он бежал по дороге, которая, казалось, исчезала в облаке песчаной бури. Это дорога вела на север. Опускалась ночь, запах акаций смешивался с солёным запахом моря, с ветром из колючек и проклятий. Он шёл на Скалу Кали.
И возвращались все голоса из прошлого:
– О, Чужеземец, торопись, над тобой тьма.
Я оттолкнул лодку от берега; она была одета в красное, она вложила свой золотой браслет в руки мужчины, вперёд, хо! против ветра! И я всё ещё бегу, я так и не достиг порта.
– Я взяла с собой кое-какую белую одежду для тебя, кашмирские ковры, мы пойдём в лес из голубых кедров…
Но это был лес Бьёрна: "Я женюсь на ней, у нас будет хижина, мы построим лодку, сплетём рыболовные сети…. Все чёрные, маленькие Бьёрны!" Я до сих пор слышу его крик позади меня: "Через четыре года у неё будут плоские груди и лицо её матери".
– Но это не то, Нил! Не то, не то…
Это было не то – это было вообще ничто; это было ночью и ветром за спиной.
– Совсем-Ничто, мистер Совсем-Ничто, есть миллионы пляжей… но только одна волна… приносит каждому… одну единственную каури.
Я потерял даже ту единственную раковину, которую она мне дала; я всегда её терял: "Вот, эта раковина ждала тебя тысячу лет" – и я ушёл. Я всё ещё бегу.
– Каждый раз ты делаешь одну и ту же ошибку.
Ошибку? Какую ошибку? Нет никаких ошибок, никогда не было никаких ошибок, ты сам так сказал.
– Я прошу у тебя один день, только один день…
Но в глубинах моего сумасшествия, в глубинах моего душевного страдания было нечто, что упорно повторяло: "Ты правильно сделал, что ушёл, даже если нужно было бы начинать всё заново, ты всё равно сделал бы это тысячу раз…".
– Я хочу быть свободным, ты слышишь, свободным!
Хорошо! У тебя есть твоя свобода – на что ты жалуешься? Ты не на свадебной вечеринке, чего ты ещё хочешь?
– Слишком поздно, Нил, слишком поздно…
И это было самым мучительным; у этого не было никакой причины, никакого значения; это горело глубоко внутри, подобно вечно открытой ране.
– Три раза ты приходил, три раза ты убивал.
И Мыс; и на нём я.
– Бьёрн! Бьёрн!
Это со своим ранцем бежал Балу. Несколько скворцов пролетело между скалами: "Я говорю тебе, что с Бьёрном что-то произошло, что-то произошло…".
– Эрик мёртв; он покончил жизнь самоубийством.
Одна шахта, две шахты, три шахты…. Эрик мёртв и Бьёрн мёртв, они все мертвы; они не хотели никаких шахт, они не хотели никакого тошнотворного маленького счастья, а я, чего я хотел?
– Чего-то другого, чего-то другого, другой жизни на земле!...
И я сжигал ради этого всё. Я разрушал всё. И теперь я бегу, чтобы повеситься из-за этого тошнотворного маленького счастья. "Все белые, маленькие Нилы! У нас будет хижина; мы будем свободны; мы уедем далеко-далеко на север, там будут зелёные рисовые поля…". О! неужели я собираюсь из-за этого повеситься? Но могу ли я отказаться и от Батхи? Я не могу отказаться ни от чего, даже от Саньясина! И я бежал в том акациевом лесу, бежал в мучительном, растущем противоречии, которое держало меня за горло.
– Всё закрыто со всех сторон, Нил, я пойман в ловушку как крыса, я заключённый на этом острове!
И затем, вдруг, Бьёрн на крыше магазинчика торговца зерном, обнажённый, с кирпичом в руках.
– Эй! Полагаешь, что фортуна нам улыбнётся и мы ускользнём от богов?
Я вскарабкался на Мыс. Мои руки были разодраны ежевикой; остров буйствовал как сумасшедшая женщина. И там была Мохини, которая склонилась к моему плечу:
– Прекрасное место для самоубийства.
Они все были там: Балу, Батха, Бьёрн, Эрик…. Там был даже тот обнажённый идол с открытым ртом и мечом в руках. В небе с сердитым клёкотом парил орёл. Я оказался у стен святилища, глядя в лицо пустоте; ветер так хлопал оранжевой одеждой, что казалось, хотел разорвать её: dorai, dorai… убийца, убийца, клятвопреступник.
– Ах! Итак, ты хотел быть свободным, Саньясин, хорошо, ты свободен!...
Даже Балу швырнул в меня камень; они все повернулись ко мне спиной.
– Ты отрекаешься от трёх миров, ты бросаешь их в огонь.
Я взял окрашенное рисовое зёрнышко и бросил его в огонь.
– У тебя больше нет страны, нет семьи, нет дома; ты сын Огня.
– Я сын Огня.
– Тогда что ты ещё хочешь?
– Я говорю, что я нашёл великий Свет наверху; я бросил ради этого всё.
– Именно в этом твоя ошибка!
И эта пустота у моих ног, эта яма из тьмы, она была всего лишь лицевой стороной их небес; точно также я мог бы раствориться в бездне света, окружённый нимбом маленького святого!
– Я звала тебя, Нил, я звала тебя каждый день, но ты не отвечал, не было никого, никого, это было ужасно; тебя больше не существовало!...
И этот слабый голос был словно нож в сердце. Я потерял её; я потерял всё – что ещё мог я хотеть?
– Я шёл к реке; великое присутствие находилось позади меня, и всё было подобно озарённой траектории великого существования позади меня, которое почти стало единым со мной, и иногда, на секунду, эти двое объединялись, это было совершенством истины. Тогда всё текло в спонтанном чуде, с невообразимой точностью: это было то, живая истина.
О! как я мог отречься от этого?
– An mona! An mona! Совсем-Ничто, мистер Совсем-Ничто!
– Батха, о! Как я был глуп!
И Мохини, цепляющаяся за мои руки:
– Над тобой Смерть, Нил.
– Ты лжёшь, это шантаж.
– Она над нами, Нил, над нами нависла Судьба. То, от чего ты бежишь, ты встретишь снова десять раз, сто раз…. До тех пор, пока дело не будет сделано.
– Осторожно, не пытайся загнать меня в угол!
И именно я был загнан теперь в угол, стоя перед стеной, как Бьёрн. Но какого дьявола, что я сделал, где была ошибка, что было неправильно?
– Я люблю и я забыла обо всём.
– Я не люблю.
– Ты жестокий…
– Да, свободный…
– Ты убегаешь, Нил.
Она была такой белой в том красном лесу…
– Когда ты сожжёшь и меня, ты поймёшь.
Она сказала это очень спокойно. Она была такой бледной на фоне этого экстравагантного, брачного алого цвета. И я не понимал, я не мог понять – я не собирался говорить "нет" свободе, а смогу ли я сказать "нет" Батхе, "нет" этой земле? С обеих сторон я был дезертиром! И смогу ли я сказать "да" их вызывающему тошноту маленькому счастью? Это было верховным клятвопреступлением, омерзительным успехом. Я пришёл сюда не для того, чтобы делать маленьких Нилов, которые будут делать других маленьких Нилов, которые в свою очередь тоже будут делать маленьких Нилов!... Это не то, Нил, это не то – не истинная жизнь!... Я был предателем по обе стороны, как будто небеса и земля были реальны независимо друг от друга.
О Дитя
Небесам нужна земля, чтобы стать реальными
Настолько, насколько и земле нужны небеса, чтобы стать свободной,
И они станут реальными – одно благодаря другому:
Небеса благодаря боли земли,
А земля благодаря свободе небес.
И я не нашёл ни места, ни ключа; я нашёл Батху только затем, чтобы потерять её.
– Ах! Видишь, ты тоже хотел брать, ты тоже хотел сбежать с добычей.
О! Я знаю, это моя ошибка; как только начинаешь говорить о любви, всё идёт неправильно. Но любил ли я её меньше, когда я не знал, что люблю её? Всё пошло не так, само, именно в тот день, когда я нанёс тилак на её лоб, я ничего об этом не знал – и благодаря красному тилаку я снова нашёл её на рисовых полях. О! всё является невозможным противоречием – ты делаешь нечто… и всё, это сделано.… И я превратился в горящую точку, мучительную и неуловимую, в узел всей этой истории. Всегда существовали эти да-нет, эти побеги и возвраты, эта свобода и любовь, и я ощущал, что "нет" моих побегов имело такое же значение, как и мои возвращения, словно ошибка содержала ключ полной истины – красную метку, которая разделяет и вновь объединяет.
О Дитя
Я говорил тебе, что нет никакой ошибки, никогда. Ошибка – непонимание истинного значения того, что делаешь. Ты думаешь, что убежал для того, чтобы быть свободным и думаешь, что вернулся ради неё;
ты думаешь, что в мятеже своём ты поднимал кулак, и ты думаешь, что вскарабкался сюда для того, чтобы убить себя. Но ты ничего не знаешь. На самом деле люди делают то, что я велю, они делают необходимый жест, сами не зная почему,
и когда всё сделано, они понимают, что никогда они не убегали в поисках золота и не убивали ради жалкого счастья, и что этот мертвец никогда не умирал – никто не умирал, и кто убивает, если не я? Их жест подготавливает непредвиденный конец, ради которого они, сами того не зная, столько пробежали. Иди вперёд, у моей драмы не то значение, которое ты придаёшь ей, и когда глаза твои откроются, ты увидишь, что никогда не было никакой драмы – всё равнозначно, и всё понятно.…
Затем, в последний раз, я собрал всю свою силу; мои руки горели, моё тело было как струна на ветру. Это был конец:
– В последний раз, если я должен жить, если эта жизнь имеет хоть какое-то значение…
О Дитя
Для каждого существует невозможность,
Горящее противоречие,
Если ты обнаружил свою невозможность,
Ты нашёл и высочайшую возможность,
Это и препятствие и рычаг.
– Я прошу только, чтобы мне её вернули!
Никто не ответил.
Затем, внезапно, во тьме промелькнул образ Балу, скачущего на одной ноге по мостовой в тот первый день:
– Батха королева…
– Ах! И почему?
– Да, она похожа на Бьёрна; они собираются умереть.
Они собираются умереть. Он сказал "они собираются"; он не сказал "он собирается".
– Слишком поздно, Нил.
Я обернулся.
В глубине пещеры находилось статуя богини с мечом и руками как колесо. Меня охватил гнев, я схватил её за горло. Я собирался броситься в пустоту вместе с ней – я не собирался умирать, не сведя с ней счёты, о! Я согнулся….
– А, каменнолицая, ты насмехаешься. Ты двигаешь нами как марионетками…
И я мог бы присягнуть, что она улыбнулась.
– Марионетками…. Ты была бы счастлива, если бы я тоже бросился в пустоту!
Всё смолкло; казалось, прекратился даже ветер.
– Я сильнее тебя! У меня есть то, чего нет у тебя – у меня есть грязь земли, у меня есть ночь земли. У меня есть страдание земли. Я даже люблю мертвеца, которого я никогда не увижу вновь. О! Кали, ты можешь благословить, можешь убить, ты можешь своим законом уничтожить меня, но я люблю... Я люблю, это всё, что у меня есть, это всё, что остаётся. У меня нет приношений, нет барабанов, нет труб, нет рая на другом конце. Я люблю, и это всё, что у меня есть.… У меня нет могуществ, нет света, нет ничего стоящего, я клятвопреступник, ноль, совсем-ничто; у меня нет страны, нет семьи, нет дома – они все повернулись ко мне спиной – но я отдаю, отдаю свою любовь тем, кому она нужна, ни за что и за всё: за ветер, за ночь, за печаль мира, за печаль неизвестности, за позор, который проходит, за всех, кому всё равно. Я люблю, я люблю, это всё, что у меня есть. Я существую, потому что люблю. И даже в глубинах ада, я всё равно буду любить.
И затем больше не было ветра, не было гнева. Больше не было печали в моём сердце, не было ночи, не было дня. Даже смерть потеряла своё значение. Осталось только маленькое пламя, горящее в моём сердце – последнее сокровище в конце всего.
Я стоял на скале один и смотрел.
Не осталось никого. Даже люди были излишни, даже воспоминания рассыпались в пыль. Это было великое, спокойное кораблекрушение, и даже это кораблекрушение осталось позади меня; больше не было корабля, не было слёз, не было разделения – всё уже было разделено; ты спокоен и беспечален, ты последний уцелевший и ты смотришь. Смотришь. Больше нет смерти, даже смерть ушла, она с живыми людьми, она осталась перед кораблекрушением; это любовь и не любовь, это желание и не желание; больше не было бездны, больше не было страдания, не было падения, не было отчаяния, не было даже трепета надежды, только великие ровные воды начала, только огромное спокойное озеро, наполняющее себя своей собственной вечностью, и нечто, что пристально смотрит… смотрит, будто оно смотрело всегда, по ту сторону жизней и смертей, по ту сторону счастливых и несчастливых островов, воскрешений и кораблекрушений.
В святилище застрекотал сверчок. Одинокий сверчок. Я поднял глаза….
Было слышно гудение самолёта. Небо было прозрачным как аквамарин и усыпано звёздами. Две маленькие светящиеся точки, зелёная и красная, дрейфовали на северо-востоке, двигаясь в сторону Рангуна или Сингапура. Мы находились в двадцатом столетии истории.
– В нашей стране даже птицы не пролетают случайно…
Даже самолёты. Мы находились на той же самой параллели за двадцать тысяч миль отсюда, в Южной Америке, вместе с моим братом-золотоискателем. Было начало этой истории. Это произошло двадцать лет назад. Мы оба затерялись в огромной стрекочущей ночи Ояпока, ничтожные и абсурдные под высоким сводом деревьев балата,20 и мы думали, что ищем золото; каждый вечер, в один и тот же час мы слушали звук самолёта, летевшего в Рио-де-Жанейро, высоко над нашими головами, и мы хохотали, мы были настолько выше этого самолёта, два ничтожных типа, вкалывающих целый день в болоте как рабы для того, чтобы добыть, возможно, несколько крупинок золота. И наши мечты были настолько истинней, наши невозможные дороги среди падающих деревьев настолько надёжней их распланированных магистралей между обжирающимися золотом городами. И в этот вечер тоже, высоко, высоко над головой, мне просигналил тот же самый самолёт; я был одинок и ничтожен на этой скале в своём оранжевом тряпье, которое было таким же мерзким, как и тряпьё золотоискателя; и я до сих пор искал ту золотую жилу, несомненную жизнь, но я её не нашёл: даже мои мечты предали меня, даже мои братья отреклись бы от меня, если бы увидели.
– Эй, Иов, что ты ищешь?
– Кучу золота, чтобы уничтожить всё золото мира!...
Но это я был уничтожен. Кто же тогда был прав?...
Однажды я отправился на поиски более истинной жизни; и отправился на поиски золота с тем же успехом, с каким мог бы отправиться на Северный полюс в поисках птицы-лиры: в поисках чего угодно, пока можно было вдыхать широту; но я нашёл границы, полицию, нанесённые на карту леса и исследователей, которые исследовали только своё чёрное страдание. Я обнаружил, что приключение находится где-то в другом месте, под ничьим тропиком, и что все внешние дороги заканчиваются внутри; я стал Саньясином также, как мог стать кружащимся дервишем или корибантом,21 обнажённым и натёртым пеплом нищим, кем угодно, пока можно было вдыхать широту, пока жизнь была свободной и истинной; и я нашёл великие тропы наверху где сиял свет, я слушал незабываемую музыку, Ритм, который задаёт ритм всем вещам, я выпил великую, освобождающую чашу – и затем потерял землю. И все дороги приблизились к своей противоположности, каждое приключение закончилось в анти-приключении, словно каждое "да" вело к "нет". Или это было лишь концом кривой, переходом к более великому "да", к более истинному приключению? И возможно, что "нет" не существовало никогда и нигде, ни мгновения – нечего отрицать и ничто не отрицает, есть только всё более и более великое "Да", которое поднимается спиралью вверх, словно завитки туррителлы. Самолёт в Рангун исчез, с грузом уверенных в себе людей. Была прозрачная ночь. На побережье были видны огни. Там на якоре стоял пароход, выглядевший как рождественская игрушка на огромном дереве ночи. И маяк…. Это было именно то место, где был кремирован Бьёрн. Он был мёртв. Они все были мертвы: Эрик, Бьёрн, Саньясин, золотоискатель – мертвы; Эрик, мой брат из Сахары, который не нашёл своего завершения на 33 параллели; мертвы – Бьёрн, который хотел могущества ради своих братьев; мертвы – Саньясин, желавший свободы. Они все были мертвы; я был последний уцелевший, четвёртый, кто ушёл от той серебристой берёзы – абсурдный, совсем-ничто, который был ни отсюда, ни оттуда, ни сверху, ни снизу – откуда я был?
– Я хочу сказать тебе, Иов, что ты и тебе подобные из ниоткуда.
Из ниоткуда, или из места, которое пока ещё не рождено.
И это кричал Бьёрн:
– Даже если я умру, даже если умру! Я больше верю в свои мечты, чем в твои нормальные тюрьмы.
Я верю, о! я верю… даже если я умру, я верю. Мы не знаем откуда мы и стучим в двери как слепые; мы сыновья новой расы, авантюристы более истинной жизни, и даже если наши лохмотья предадут нас, они более истинны, чем мы! Мы дети нового мира в сумерках интеллекта и механизма – саньясины "неизвестного" – и мы стучим в темноту, не знаем пути, мы даже не знаем наших слов и нашего значения, но мы стучим в двери будущего, бормоча слова другого человека, мы освобождаем свет, который построит мир завтрашнего дня также уверенно, как первые проблески в обезьяне построили человека сегодняшнего. И мы заставим Землю стать более истинной, чем её материя и её небеса. Я верю, о! Я верю… абсолютно, как приматы в своей пещере, как падающий поток, как огонь, как растение, как минерал в глубине шахты – и даже если я умру, я верю! И я упал у ног того идола и услышал как спокойный, нейтральный голос сказал: "Ты победил второй раз". Но я не знал, что я победил; я был как труп на ложе из камня и потерял всё.
*
И в эту самую ночь, у ног богини, одной рукой благословляющей, а другой перерезающей тебе горло, у меня было самое необыкновенное видение в моей жизни. Милость, чистая милость была ниспослана мне, когда я потерял всё, и я хотел открыть её всем тем, кто страдает от острой боли разделённости и не видит, и не знает. Но я теперь знаю. Я знаю, что есть место, где души вечно находятся вместе. Я знаю, что существуют другие жизни и что эта бесполезная, несчастная, непонятная жизнь, подобная истории без начала и без будущего, является связующим звеном в бесконечной Саге и что наши поступки дня вчерашнего объясняют поступки дня сегодняшнего. Мы все идём из жизни в жизнь через мириады страданий, зовов и поисков к полному объяснению, тотальному моменту, доведённому до совершенства сознанию в котором ничто не препятствует, ничто не разделено, не изуродовано, и в котором мы одновременно удерживаем нить всех наших жизней и радость, которая сплела эту радугу шаг за шагом. Поскольку мы воистину являемся растущим светом, мы являемся расширяющимся сознанием, радостью, которая выковывается от тела к телу, и мы идём от разделённости к единству, от невежества к истине, которая знает, от тела забвения к памяти души; мы идём к полной истории и тотальному откровению, мы – пилигримы в чудесном приключении; каждая жизнь является шагом в восхождении, каждая тень – складка неизбежного цветения, каждая смерть – переход к другой, более великой жизни – и результат несомненен. И если кто-то скажет, что я сумасшедший, я скажу, что все Гималаи – галлюцинации географов, и что завоёванная красота освобождённой гармонии, прикосновение лазури, завоёванной всеми кто искал, пел, высекал или рисовал, является чудесным сумасшествием, более реальным, чем все рассудки мира – и возможно, что само это сумасшествие и сами галлюцинации подготавливают землю завтрашнего дня. Мир, это видение, которое становится истинным. Мы строители вечного Образа.
В ту ночь я сознательно вошёл в смерть и вернулся из неё со знанием. И я не только видел смерть, но я и жил, а скорее пережил прошлую смерть, принеся с собой неизгладимую память непрерывности существования. И мне стало любопытно, не является ли будущее, которое мы открываем шаг за шагом своим древним прошлым – разворачивающимся вечным семенем. Внезапно это стало похоже на вставшие на свои места части головоломки, сформировавшие полную картинку: сценки видимые там и здесь, неясные, несвязные, иногда даже разделённые годами, были собраны вместе в один единственный момент и дали мне ключ к этой истории. И на самом деле мне кажется, что каждый из нас должен иметь свой собственный ключ, только мы не знаем, что история существует, что каждый образ имеет значение, поскольку мы их видим неожиданно поднимающимися на поверхность, иони отделеныдруг от друга годами, словно маленькие, блуждающие в ночи огоньки; мы не знаем, что они формируют часть великого непрерывного фильма, и мы снова заталкиваем их в забвение – но всё имеет значение, символов того, что произойдёт, множество. Только надо знать, что существуют знаки, и что существуют следствия. И я абсолютно уверен, что увиденное той ночью было не только образом из прошлого, но также и образом будущего, и возможно, вечным Образом.
Первая "сцена", если это так можно назвать, самая неясная потому, что это не столько точный образ, сколько очень знакомая атмосфера, своего рода острый и интенсивный запах воспоминания, плывущий в сумерках памяти. Я видел это несколько раз в разных вариациях.
Я бродил по лесу. И эта прогулка в лесу имела чрезвычайную интенсивность. Я был разрушен, я потерял всё; я искал её, я искал её повсюду, я звал… звал, и я до сих пор не нашёл её, было ощущение, что Смерть напала на меня. Она была моей жизнью – больше чем жизнью – и она не ответила, никто не ответил…. Я видел этот образ несколько раз, он был очень хорошо мне знаком; обычно он приходил после другой сцены в которой я стоял перед человеком, сидящим перед огнём и окружённым тёмно-голубым светом, он швырял в меня свои проклятия и я выплюнул ему в лицо свою свободу. Но в ту ночь, после того как я бродил по лесу, я оказался на макушке дерева, цепляясь за ветки обеими руками – очень белыми, они всё ещё у меня перед глазами – и я увидел как моя голова погружается в пустоту. Я совершал самоубийство. И именно с этого момента моё видение начало приобретать фантастическую точность, словно кто-то на самом деле заснял это на киноплёнку (но, фактически, я думаю, что в нас всегда есть некто, кто всё снимает).
И я вошёл в смерть.
Внезапно я обнаружил себя в жуткой темноте – мы называем это "ночью", но наша ночь светла по сравнению с этой тьмой! Абсолютная чернота, которая была подобна самой сути черноты, куда не проникала ни одна вибрация, чтобы можно было сказать "это чёрное" – это не было "чёрным", это было Чернотой, подобной смерти, без единой вибрации, без искры черноты. Плотность удушающей черноты. Это душило; ты находился в этом словно в смерти – и фактически, это и была смерть.
И затем у меня появилось ощущение (я говорю "ощущение", но это вовсе не было смутным, оно было чрезвычайно конкретным, за исключением того, что я не "видел", а чувствовал, касался), что я нахожусь над бездной, стоя на крошечном выступе в несколько сантиметров шириной и опершись спиной о стену – огромную, вертикальную, чёрную стену, похожую на поток базальта – которая уходила в бездну. И я находился посреди этой пропасти, увязнув в ней, прижавшись спиной к этой огромной стене, цепляясь за неё ради своей драгоценной жизни, и неспособный сдвинуться с места. Но я должен был сдвинуться, я должен был пересечь эту пропасть, я должен был добраться до другой стороны; жизнь была на другой стороне, спасение было на другой стороне – упасть туда было хуже смерти – это была смерть в смерти. Я не мог шевельнуться, я был парализован, я примёрз к этой стене, я не мог ничего делать, я не мог ничего видеть, там не было ничего; это было чудовищно – и затем… молчание, сокрушающее, массивное, словно мир абсолютного, неумолимого отрицания, в котором ты не должен существовать, не можешь существовать. И я цеплялся за этот камень обеими руками.
И неожиданно в этой чудовищной тьме я услышал голос Батхи… Голос Батхи, её голос, о! Господи, я не знаю, существуют ли чудеса, но этот голос во тьме был невыразимым чудом – её голос, чистый, чистый, прозрачный, чудесный: "ТЯНИ… ТЯНИ…".
Она говорила: "Тяни".
И в тот же миг я ощутил нечто вроде верёвки, которую она кинула мне и коснувшуюся моих рук. Я вцепился в эту верёвку: "Тяни… Тяни…". И в этом детском голосе была такая огромная сила любви, словно её душа схватила мою и вытягивала из этой ночи. "Тяни… Тяни…". Непоколебимая сила, словно мечом из света пронзившая эту чудовищную тьму. И это был детский голос.
Я тянул, я цеплялся, я продвигался шаг за шагом в этой ночи, вися на этом выступе; я был похож на утопающего, тянущегося за глотком свежего воздуха, и там был этот голос, тихий голос, такой тёплый, такой уверенный, спокойно могущественный, зовущий меня с другой стороны, о! полный любви: "Тяни…".
Никогда, никогда в этом мире, ни при каких обстоятельствах, ни в какой из моментов своей жизни я не был более сознательным и живым, чем в моменты моего "сна". Если я видел сон, тогда смерть – это сон, а вся жизнь – это копия менее живая, чем смерть.
Внезапно, без какого-либо перехода, я обнаружил себя на другой стороне этой бездны. И немного впереди я увидел своего рода светящийся каркас похожий на остов лодки, светящийся, белый, лучащийся, и в тот же момент, как я увидел этот остов (или каркас, я не знаю), произошёл странный феномен: я увидел своё тело (увидел его снаружи, словно я вышел из него) делающее своего рода кульбит в воздухе, но медленно, очень медленно, словно в замедленном кино, оно медленно вращалось, полностью переворачиваясь, и я быстрее, чем успел что-либо понять, оказался внутри этого каркаса, совершенно ослеплённый.
Это было светящимся, необычайно светящимся – чистый, лучащийся, белый свет подобный свету алмаза. И таким было всё… воздух, каркас; было так, словно свет хлынул со всех сторон без какого-либо определённого источника света – это был живой, вибрирующий свет… субстанция света.
Она была там….
Это была она, белая и светящаяся, она лежала на ложе слева от меня. Это была Батха…. Но Батха…. Это была более, чем Батха, бесконечно большее, чем Батха; можно сказать, что это была светящаяся суть Батхи, чистая реальность Батхи – она – словно маленькая земная Батха была лишь её прообразом. Как она была прекрасна! О! она вся светилась…. Это была она, несомненно она, уникальная, непохожая ни на кого. Она словно была погружена в глубокий сон.
Справа от её ложа стояло ещё одно (я говорю "ложе", но субстанция этого объекта тоже была светящейся, белоснежной). Я знал, что это ложе было моё; её было слева, моё справа. Затем я стал смотреть на окружающий нас "каркас" – светящийся, совершенно замкнутый: мы были дома, в чудесном доме, завёрнуты, защищены во веки веков, в абсолютной безопасности. Здесь ничто не могло нас коснуться. Это было нашим вечным местом пребывания, нашим местом встречи. Это было нашей вечно-длящейся встречей, нашим вечным центром.
Я повернулся. Там находилось какое-то существо. Но довольно любопытно, что оно не было посторонним, "другим" для этого места; оно словно было создано из той же самой субстанции, что и само это место. Это был опекун или помощник. Он был весь в белом, но менее светящимся, чем Батха, более нейтральным; он был кем-то вроде няньки. Он приглядывал за нами.
Он подошёл ко мне, чтобы помочь раздеться. Затем я вдруг ощутил, что я очень утомлён, грязен, запылён и истощён, словно вернулся из долгого путешествия. Мне захотелось принять ванну. Я сделал шаг вправо, посмотрел под ноги… и вдруг понял, что я мёртв. Я "был мёртв"; моё тело было мертво. Это шокировало меня – небольшой шок, отрезавший нить. Я помню секундное затруднение тела и то, как сказал себе: "Итак, нет никакой необходимости…". И я проснулся.
Во тьме виднелось божество.
Стрекотал одинокий сверчок.
Оперевшись на стену я долго стоял, взявшись руками за голову, в полном замешательстве и изумлении одновременно, как в тот день, когда на станции услышал божественную музыку.
Теперь я знал.
Затем всё стало ясно. Сейчас я знаю, что в моём сердце больше никогда не будет тьмы. Я знаю, что смерть – миф, и что существа вновь встречаются в смерти, как и в жизни, и что мы путешествуем вместе, всегда вместе, через все жизни и все смерти, и по ту сторону жизни и смерти.
И ворвался дневной свет.
По белой центральной улице проходили и уходили пилигримы, над высокой башней кружили огромные орлы, к источнику шли женщины; зов раковин смешивался со звуком моря, с надоедливым шумом муссона и возвращением лун. Это было вчера или сегодня, столетия назад и всегда. На школьном дворе пели дети; по центральной улице, позванивая колокольчиками, спешили конные повозки, а я уходил прочь. Я уходил. На этой улице я замечал все эти маленькие знаки: торговца чаем, проходящих гусей, гирлянды жасмина, розовую керамику; мне хотелось бы забрать всё это с собой: малейшие запахи, малейшие жесты, и эту старую женщину, и этого бегущего ребёнка.
– Эй! Гопал, поторопись, поздно.
Поздно… время уже ушло. Мне хотелось заставить всё войти в моё сердце, о! как быстро проходит жизнь! И, иногда, мой взгляд сливается с этой улицей; с прохожими, магазинами, смехом у фонтана, серебряным перезвоном колокольчиков на запряжённых лошадьми упряжках, всё растворилось в бесконечной туманности, бескрайней спокойной сладости, ласкающей всё вечно, и что же в таком случае проходит? Я был там, вечно, я приходил и уходил: "Эй! Гопал, поторопись…". Я тянул за собой великую, добрую память, моим шагам было тысячи лет.
– Кто хочет красивую раковину? Три рупии, прекрасная раковина!
Всё было настолько похожим под этим голубым небом, вчера или сегодня, но что же тогда меняется? Я уходил и возвращался, возвращался тысячи раз! Но что оставалось?... И затем, внезапно, взгляд сузился – всё стало жёстким, ускоренным; это было пронзительное настоящее, точное, мучительное, я был пойман, разодран на части со всех сторон, словно я собирался умереть здесь, там, в этих глазах, в этой улыбке, в это старой женщине, в мимолётном крике, умереть повсюду; всё стало таким интенсивным и таким болезненным – я уходил, я уходил…. Мне хотелось удержать своим взглядом всё, тщательно подобрать каждую мельчайшую улыбку, о! Я был таким старым и таким бесполезным; что осталось от всех этих жизней? "Эй, Гопал, поторопись, уже поздно…". И затем Батха… Батха, здесь, менее чем в пяти метрах. Батха в маленьком побелённом патио, где был слышен крик павлина. Я уходил, я уходил.
Я остановился возле фонтана. На краю фонтана сидела стрекоза. Моё горло было словно набито свинцом. Я сложил свои руки чашей, и старая женщина лила в них воду, с насмешкой глядя на меня.
Она с насмешкой смотрела на меня.
Затем, на мгновение, я взглянул на неё, и моё сердце затопила такая любовь! Любовь… Я не знаю, крик благодарности, мгновенное пламя, словно это было всегда одним и тем же во всех глазах, одной и той же случайной встречей в глубинах. Крошечная секунда, которая была подобна одной единственной светящейся капле на протяжении всех жизней, крупинка золота в глубине, "всё-что-осталось" от тысячи жестов и дней. О! Я не был не королём, не принцем, но я был этим маленьким пламенем внутри, кажется, я узнавал его повсюду, на всех лицах и в малейших жестах, словно я существовал тысячи раз. Ты бежишь… бежишь, и затем это здесь; ты бежишь за крохотной каплей "этого", и это вся история, в одну секунду…
О садхуджи,22 ты идёшь на станцию?
Он был молод, возможно ему было лет двадцать. Он был саньясин.
– Я не знаю. Да… Нет.
Он посмотрел на меня, и вдруг мне захотелось закричать как животное: "Видишь Нил, ты не изменился; да и потом нет!... Если это будет продолжаться, ты заболеешь." Я остановился как вкопанный. Мы были на перекрёстке. Станция была на западе, дюны уходили на юг. Я больше не знал, чего хотел. Я больше ничего не знал.
– Поезд уходит через полчаса; мы можем путешествовать вместе, если хочешь.
У него были ясные глаза, он был одет в шафрановую одежду; я видел его словно сквозь туман – ехать куда? К каким ещё рисовым полям хотел он меня утащить? Больше не было никаких рисовых полей! Я потерял Батху.
Я шёл с ним к станции. Мимо спешили пилигримы, проходил водонос, слышна была песня:
О Тара, О Мать…
Он был один около станции; он простирал руки к солнцу:
О Тара, О Мать.
Ты творец,
Все-волящая,
О Мать, это ты действуешь,
А они говорят: это я сделал
Я – идущий в твоём путешествии,
Ты поворот тропы под моими ногами,
Ты рука, наносящая удар,
И рука, которая исцеляет,
Ты идёшь, поэтому иду я.
И мне больше не хотелось уходить, мне хотелось кричать: нет-нет…. Я смотрел на дюны, на дрейфующие пески.
– А твой посох?
– Посох…
Тропу перебежал маленький бурундук. Я развернулся и побежал в сторону уходящей на юг дороги.
О Тара, Тара,
Ты прячешь лотос в грязи
И молнию в облаках;
Некоторым ты даёшь свет,
Других заставляешь выбрать ночь
О Тара, О Мать,
Ты идёшь, поэтому иду я.
Дюны парили в воздухе как огромные арктические птицы на фоне голубого неба. Я вышел на южную дорогу среди пальм; каркали вороны, полдень заканчивался. Мимо проходил ребёнок с медным горшком на голове:
– Ты идёшь к дому Тантрика?
Его волосы были взъерошены, а чёрные большие глаза были похожи на глаза Балу. Казалось, всё начиналось сначала. Но у меня больше не было здесь брата, история закончилась – или она хотела начаться заново?
– Дом Тантрика…
– Он там.
И что-то сказало: нет-нет, это не здесь, это не то, что я ищу! Я был словно лист, гонимый ветром.
Я свернул направо и стал взбираться на дюны. Песок был мягким как кашмирская шерсть; иногда в каскаде золотыхпальм мелькало чёрное тело. Именно здесь я говорил с Бьёрном в последний раз, здесь я слушал историю о Серебряной Берёзе. Я взобрался ещё выше. В дюнах было спокойно и легко, исчезли даже следы наших ног, о! что осталось?... Я нагнулся, взял в пригоршню немного песка и позволил ему течь сквозь пальцы; всё было таким мирным, словно наших несчастий никогда не существовало! Я чувствовал, что почти коснулся краеугольного камня сладости мира, мира настолько свежего, о! который не знает – не знает, что существуют несчастья, страдания, смерть; это именно мысль опускала свою вуаль из трагедии на эту терпеливую сладость – ты отдёргиваешь этот занавес и всё исчезает: несчастья, фальшивая музыка мира. И всё начинает петь.
Через дюны отсюда
Через дюны оттуда
Наши следы идут вместе
Наши острова – путешественники
Я ухожу, однако я остаюсь…!
Небо над дюнами было таким голубым, и тёмно-пурпурные облака дрейфовали над снежными перешейками. Она была там, так близко ко мне, мы шли вместе, всегда вместе, и это было действительно так; только мои глаза видели плохо, только моё слепое тело не верило…. О! однажды, в более истинный, более чистый, менее животный день, мы сможем видеть и жить во всех мирах одновременно, без разделения, без расстояния, без слепоты плоти – всё будет здесь, мгновенно. Тело – это только скорлупа! Мысль вуалирует, она разрубает на куски серой материи непрерывную радугу наших жизней.
Затем всё снова сузилось, взгляд затвердел, стал непрозрачным – снова боль, страдание. Снова было неумолимое настоящее и карканье ворон, за дюнами гудел поезд – и это было смертью, ложью мира. Наше время ложное, мы ничего не знаем о времени! Мы изобрели часы, которые лишь фиксируют наши несчастья и наше представление о мире. Мы всё ещё не в полном времени, мы всё ещё не настоящие "люди"!
Через двадцать минут поезд отходит.
Затем я вышел из-под Серебристой Берёзы… и в изумлении встал как вкопанный.
Сотни и сотни чёрных, или возможно тёмных, серо-голубых птиц кружили над лагуной и вдруг, как будто по знаку, они все дружно сменили направление, отбросив назад во взрыве солнечного света свои безукоризненно чистые, без единого пятнышка, сияющие горлышки и превратились в огромных полярных птиц, затем они стремительно пролетели над песками словно над великой, гладкой зыбью, выстроившись в единую колонну, пролетели передо мной и исчезли вдали, чернильно-чёрные на фоне искрящихся розовато-лиловых вод пенящихся зыбучих песков.
И едва я успел перевести дыхание, как они вернулись вновь, снова сменив курс… чёрные… белые… чёрные… белые…. И каждый раз они меняли курс, незапятнанные, сияющие, и я менял курс вместе с ними, захваченный этим белоснежным полётом над дюнами, этим криком света, подобным крику моей разорванной на куски души: да, то, то, абсолютный разрыв без возврата, без чего-либо позади, расплавленная масса света, "да" навечно, не оставляющий следа взрыв в абсолюте, и затем, эта чернота, которая возвращалась, скользила, погружалась и исчезала в пенной дали. Мои глаза поворачивались то туда, то сюда, и каждый раз это было подобно крику, подобно нити моей души резко оборвавшейся в конце тех дюн, крошечная, белая вспышка: да, да! туда, я иду туда! там я существую, я оттуда пришёл, туда я возвращаюсь; там мой дом, это моя вечная страна, моя великая белокрылая истина, мой древний полёт, там, там я отрекаюсь, там я сливаюсь, это истина, совершенная истина, это течет из первоисточника, это жизнь более истинная, чем жизнь; это существует, оно одно существует, оно одно истинно, это мой крик, моя полнота света, мой изначальный огонь, мой великий, белый огонь, пылающий над мирами, я иду туда!
И затем снова чернота. И тихий голос Батхи, который тянет меня: An Mona! An Mona! Совсем-Ничто, мистер Совсем-Ничто!... Я был таким маленьким и таким трогательным в этих прекрасных дюнах, просто ничто, такой одинокий и такой забытый – нет! это невозможно, я не могу уйти, я пойду туда и брошусь к ногам Бхаскар-Натха, мы начнём всё сначала, мы забудем всё, это будет праздник со слезами радости! Я буду ловцом раковин, я буду защитником твоего храма, я буду подметать твоё святилище, ступени у дверей, я….
И затем… ничего.
И я приходил и уходил, и каждый раз нить рвалась в моей душе, крошечная нить, причинявшая интенсивную боль…. Если бы я закрыл глаза, то всему пришёл бы конец. Я собирался уйти. Это было аннигиляцией, смертью в свете: великий, белый мир, пустота и уход в прозрачную улыбку – а потом?
Что потом?
Поезд просвистел во второй раз.
Я закрыл глаза, я призывал истину, истину – свет, бога земли, нечто, что-нибудь, ответ, знак!
И тогда я услышал негромкий звук гонга, далеко-далеко, по ту сторону дюн, звук крохотного гонга, поднимающийся в прозрачном воздухе…. Казалось всё остановилось; на пески опустилось дыхание молчания, даже вороны не каркали на пальмах. Вдалеке слышался рокот моря. Я повернулся. Не было никого, ничего, кроме чёрных стволов пальм, спускающихся к дому Тантрика и этого слабого, дрожащего звука, поднимающегося с другой стороны дюн: тим-тим-тим… тим-тим-тим… и наполняющего меня болью, паникой; я застыл, пристально глядя на огибающую дюны дорогу перед домом Тантрика: тим-тим-тим… тим-тим-тим…. Тройные тихие, отрывистые удары, наполняющие дюны.
И вдруг я осознал. Я знал. Холодный пот выступил у меня на лбу. Нет, это не правда!
Они показались на повороте дороги: впереди человек, несущий гонг, затем группа одетых в белое людей и маленькая, красная фигура над их головами – она.
Я был в ужасе.
Я смотрел. Я смотрел как сумасшедший: чистый белый лоб, гирлянда из жасмина, красное сари – это была Батха. Они прошли передо мной. Около подножия дюн они свернули налево. Она была белая, такая белая. Её длинные чёрные волосы струились по её груди. Они снова повернули. Я больше не видел её лица, я больше не видел её…. Мне была видна лишь маленькая, красная фигурка плывущая над их головами. Маленькое пятно двигалось вверх-вниз по дюнам. А я смотрел…. Смотрел, не веря. Негромкий звук гонга эхом разносился по дюнам. А я смотрел на это маленькое красное пятно среди дюн, удалявшееся всё дальше и дальше.
Кто смотрел? Я не знаю. Там больше не было никого. Остались лишь огромные, открытые, ошеломлённые глаза, смотрящие сквозь столетия из камня и проклятий на превращённый в пыль Египет.
Они положили её на погребальный костёр.
Они отложили маленький гонг. Дюны пребывали в полном молчании в своём вечном свидетельствовании. Она была совершенно одна на своём погребальном костре, завёрнутая в красное и одинокая, там, где воды лагуны встречались с водами моря.
Они пели.
Они обошли вокруг костра семь раз.
Они обошли семь раз. Шум морской пены словно убаюкивал её. Её лицо смотрело на север.
Затем они отошли в сторону. Остался только один.
Их пение прекратилось.
Вспыхнуло пламя.
Пения больше не было.
Больше не было ничего.
Ничего.
Я смотрел до самого конца, смотрел, не двигаясь с места.
Неизвестно как долго я смотрел. Неожиданно закаркали вороны. Я услышал, как голос сказал: "Теперь время". Затем я сделал шаг. Мои ноги были как ватные. Я был подобен старой марионетке, которую заставили двигаться вновь.
Я спустился с дюн.
Голос сказал: "Сюда". Я пошёл туда. Солнце садилось. Я шёл по огромной пурпурной долине…. Я шёл прямо к погребальному костру. Слышен был рёв моря.
На песке, возле погребального костра, на корточках сидело несколько человек. Кучка углей в песке. Я остановился перед ним. Я смотрел.
Я смотрел.
Затем я упал на колени. Я распростёрся на песке, я погрузил голову в песок, я зарыдал; это было всё, что я мог сделать.
Это был конец.
Море продолжало реветь.
Я снова встал на колени.
Всё ещё оставалось маленькое пламя. Я сказал: "Ма…". Мать.
Ветер дул мне в лицо.
Была одна пустая секунда – я больше ничего не видел, ничего не слышал; я был опустошён, мёртв – не было печали, не было ничего, ноль. Я был на другой стороне.
И затем, вдруг, вспыхнуло это пламя. Я открыл глаза на пламя – я был этим пламенем. Я был только пылающим пламенем, о! без боли, без печали, без памяти: пламя, простое, одинокое пламя, которое горело – и всё. Оно сжигало меня, сжигало печали, сжигало сегодня, завтра, Батху, Саньясина, все лица, все времена, все места, все воспоминания, оно сжигало всё. У меня больше не было никакой боли, у меня больше не было никакого "я". У меня больше не было совсем ничего. Я был огнём, который горит. Это было подобно любви. Это было чистым, как огонь, не было ничего кроме огня. Любовь-огонь. И это росло… росло. Это было подобно пылающей радости. Это было интенсивным как радость. Любовь-радость, но без следа сентиментальности, без чего-либо в ней, абсолютная – только пылающий огонь, чистый, чистый и повелительный. Я сказал Ма ещё раз. И тогда я почувствовал, что всё моё существо опрокинулось, расширилось, было поглощено, втянуто в великое, оранжевое пламя. Там больше не было Батхи, не было жизни, не было смерти, не было больше ничего, не было дюн, не было моря – только оранжевый огонь. И затем он низошёл.
Водопад тёплого Могущества.
Оно приняло всё, наполнило всё, обездвижило всё. Я был внутри него словно огонь в огне, поток в потоке, радость в радости, без я, без ты, без различий, без где-то ещё, без здесь, без там, без далеко и близко, внутри и снаружи. Было только то. Неподвижный, золотой водопад тёплого Могущества. А над, или позади этого водопада, нечто похожее на белый свет, чистый, ослепительный, мерцающий, полный абсолютной, победоносной радости, о! смотревшеена всё это с такой радостной, полупрозрачной, сверкающей любовью… бесконечность светящегося, искрящегося наслаждения, спокойного, спокойного, непоколебимого – скала вечности. И там больше не было смерти, там никогда не было никакой смерти, оно смотрело и там не было и следа смерти: там была невыразимая Радость, радость которая любит, лучащаяся радость-любовь пронизывающая всё, меняющая всё, меняющая взгляд – о! для этого, только для этого живёшь! Тотальная полнота. Красный огонь-цветок, погружающийся в свой собственный огонь, как в наслаждение абсолютной встречи, словно тело наконец-то коснулось живой истины – то! то! Я пребываю в нём, я купаюсь в нём, это там, там, живые небеса! Неподвижный водопад живой радости, выметающий прочь все тени, озаряющий тела, зажигающий всё, словно смерть, страдание и фиксированная жёсткость мира, вчера и позавчера и всё прошлое нашего мира, разделения этого мира были только изобретением наших чувств; было только то, настоящее, вечное настоящее, здесь-присутствующее, непрерывное, без каких-либо брешей, истинная субстанция мира! Компактная, золотая, неподвижная вечность, и тем не менее, невообразимо вибрирующая, интенсивная, активная, похожая на золотую пыль бесконечного творения мира – Она, только Она…, поток творческой радости пересоздающий всё каждую секунду, словно всё, что коснулось того входило в абсолютно новую жизнь без пределов – ломка всех границ, всех возможностей, всех невозможностей – это могло бы сделать всё. Это было Могуществом. Это было великим переворотом чувств, разбитыми вдребезги видимостями, сверкающим, золотым взглядом Будущего. И миллионы лиц и существ мира были лишь искрой этого. Где были другие, где не было её? Где вчера, сегодня, ночь, день? Есть только то повсюду, которое любит всё вечно и которое является всем: Батхой и Саньясином, Мохини, игроком на флейте, всеми людьми и птицами в лагуне. И что тогда упущено? Где пустота, где отсутствие, где разрыв, где не-здесь? Где сторона, которая не здесь, где "по ту сторону"? Всё находится здесь, и у меня было вечно всё – гори, моя любовь, гори; миллионы раз я любил тебя, во всём, что существует, во всём, что живёт; ты погрузилась в меня, я погрузился в тебя, погрузился во всё, во всё, что любит, во всё, что кричит; мы прошли в ворота смерти, мы рождены навечно, мы существуем миллионы раз! О Тара, о Мать, это Ты делаешь, Ты любишь, Ты принуждаешь, Ты ведёшь нас сквозь день и ночь, сквозь добро и зло, через печаль и радость, к свету который любит; О Тара, Тара, О Мать….
Я встал и пошёл к морю.
Оно было похоже на безграничную бирюзу у подножия дюн. Я оставил свою одежду на берегу и погрузился в море. И тогда я услышал спокойный безличный голос, который сказал: "В третий раз ты победил". Но кто победил и кто мог бы победить? "Я" было экраном, сопротивлением, смертью во тьме. Это было единственным страданием в теле.
Прекрасные птицы развернулись над лагуной: белые, чёрные, белые, чёрные…, как пожелаешь. Солнце уже садилось за дюны, и их крылья были окрашены в золото. Воистину, великие золотые небеса населяют ночь этого мира.
Я снова вскарабкался на берег. Я подобрал своё тряпьё.
– Брось эту одежду, дитя.
Подошёл Бхаскар-Натх. Он положил руку мне на плечо, протянув какую-то белую одежду:
– Иди, теперь ты свободен и ты можешь носить эту одежду мира.
*
Затем я ещё раз открыл глаза на мир людей. Батха была передо мной, она бежала ко мне раскинув руки; она была во всём белом:
– Смотри, птицы летят, птицы летят!...
Мы шли через прекрасные дюны, это было в Файоме или Рамнаде, в этом столетии или другом, под дугой полёта огромных орлов. Море искрилось, я играл на эктаре. Мы находились на счастливом острове; мы пребывали на острове Истины. Мы вместе шли к более великой красоте….
Только одежды меняются и
Цвет неба над маленьким, белым пляжем;
Только печали уходят,
И ребёнок
На чистом, маленьком пляже
Смотрит с удивлением
На тех, кто приходит и уходит
И больше не узнаёт друг друга.
Пондишерри
15 сентября 1968 года.
1 Картик – демон завоеватель. Он сидит на павлине, Mayour – символ победы над силами тьмы.
2 Cholum – бенгальский мелкий горошек (прим. переводчика).
3 Пайса – мелкая индийская монета. 1 рупия = 100 пайс. (прим. переводчика)
4 Электрум – у древних, сплав золота с серебром.
5 Тара – другое имя Кали, Матери мира.
6 По мотивам бенгальской песни.
7 Вайшья – одна из каст торговцев в Индии (прим. переводчика).
8 Mala – шнурок для чёток.
9 Каури – раковина, заменяющая деньги в некоторых частях Азии и Африки (прим. переводчика).
10 Turritella – спиралевидный моллюск (прим. переводчика)
11 Kaddalai – цыплячий горошек.
12 Maharaj – почтительное обращение к старшему.
13 Поганка – болотная уточка (прим. переводчика)
14 Латерит – красноватого цвета почва, цвет которой обусловлен окислами железа и алюминия (прим. переводчика).
15 Чандал – человек, сжигающий трупы в Индии (прим. переводчика)
16 Андропогон – пахучая трава, произрастающая в Восточной Индии, из которой изготавливают циновки и маты (прим. переводчика).
17 Железные щипцы в Индии, используемые для разжигания огня.
18 Долерит – минерал, горная порода (прим. переводчика).
19 Мридангам – разновидность индийского барабана (прим. переводчика)
20 Балата – тропическое дерево с твёрдой красной древесиной, дающее каучук (прим. переводчика).
21 Корибант – один из жрецов богини Кибелы в древней Фригии, ритуалы которых сопровождались дикой музыкой и плясками (прим. переводчика).
22 Ещё один способ обращения к саньясину.